времени они пробьются с этой курьей? Хорошо, если суток двое-трое, тогда еще можно как-нибудь вытянуть сев. А ну как неделю придется топтаться на берегу?
Людей ждать не пришлось. Пайка хлеба подняла на ноги всю деревню. Даже учителя прибежали. Даже Петр Житов на своем скрипучем протезе прихромал. И Анфиса подумала: «Ах, если бы такая приманка была и на севе». Но, конечно, она понимала: не в одной пайке дело. Подрезов, Подрезов с народом!
Видала она первого секретаря в работе. И в лесу с топором видела, и на сенокосе, и на сплаве — сколько раз с ним сталкивалась! А вот как умеет подать себя — каждый раз смотришь на него заново.
Подрезов не стал пороть горячку. Не закричал: «Эй, вы, такие-рассякие! Давай, живо!» Наоборот, дал людям передохнуть, отогреться у костров, которые по его приказу запалили по всему берегу. И уже одни эти костры сразу приободрили людей: любо-весело работать, когда огонь под боком.
Но главный-то свой козырь Подрезов бросил позднее, когда вдруг начал снимать кожанку.
— Сам, сам будет! — восторженно зашептали вокруг.
К Подрезову тотчас же со всех сторон протянули багры: выбирай, какой по душе.
И начался выбор.
И опять-таки, ежели говорить всерьез, что тут особенного — выбрать инструмент, которым будешь работать? А у Подрезова это целая картина.
Первый багор, протянутый каким-то подростком, он забраковал, вернее, сломал: навалился всем телом на шест, и тот хрупнул.
От багра Михаила Пряслина Подрезов отказался сам: тяжеловат.
— Где мне с таким управиться! Ростом не вышел.
Сказано это было, конечно, специально для того, чтобы отличить парня.
Выбрал для себя Подрезов багор Егорши («Вот этот мне подойдет»), и Егорша чуть не заулюлюкал от радости: не каждый день услышишь такие слова от первого секретаря.
В общем, трудно сказать, как все это вышло, а только за каких-нибудь двадцать-тридцать минут Подрезов так накалил молодняк, что тот готов был ради него и в огонь, и в воду. Да если правду говорить, то не только молодняк захватил подрезовский азарт. Он захватил и Анфису. А главное, ей тоже хотелось, чтобы Подрезов похвалил и ее.
Курью очистили от леса к концу следующего дня — ровно на сутки раньше, чем наметил Подрезов, — и это была такая радость, что бабы, несмотря на усталость (больше суток не спали), домой побежали ходко и говорливо.
В воздухе заметно потеплело, пахло забродившей землей, горелым навозом. Пряслинские ребята несли первую рыбу от реки — вязанку серебристых ельцов. Но удивительнее всего были первые цветы. Много их, золотистых звездочек мать-и-мачехи, загорелось за нынешний день на взгорках, на межах, на закрайках полей, и девки, и бабы помоложе на ходу срывали их, подносили к носу, а Груня Яковлева, с часу на час поджидавшая мужа-фронтовика, стала собирать из цветов букетик.
— Надо, бабы, — говорила она, улыбаясь и как бы оправдываясь. — Ведь он там Европы всякие освобождал — привык к цветам.
— А ты, Минина, чего отстаешь? — спросил Подрезов.
Когда Подрезов интересовался твоими домашними делами — верный признак того, что он доволен тобой. И Анфисе бы радоваться надо, а она быстро-быстро нагнулась, чтобы скрыть свою внезапную бледность, и только тогда глухо ответила:
— Он не скоро еще приедет…
В День Победы Анфиса получила две поздравительные телеграммы. И обе телеграммы кончались словами: «Скоро увидимся». Первая телеграмма была от мужа, а вторая — от Ивана Дмитриевича. И вот когда она поняла, что попала в круговерть…
Если бы она написала мужу еще в войну, так и так, мол, встретила человека, хватит, измытарились мы с тобой, — ей бы не в чем было упрекнуть себя. Все по-честному. Не она первая расходится с мужем, не она последняя. Но как раз вот этого-то она и не сделала. Не хватило духу. Пожалела. Рассудила по-бабьи: пускай спокойно воюет. Потом разберемся.
И вот подходит время — надо разбираться.
Нет, не встречи с мужем она боялась. Не Григорию корить ее за измену. И даже если бы не вернулся к ней Лукашин, она знала: к старой жизни возврата нет. Но бабы, бабы… Что скажут ей бабы, с которыми она прошла через все муки войны? Поймут ли ее?
Нет, не поймут. А, скажут, вот какая ты сука оказалась. Мы волосы на себе рвали, глаза все проплакали из-за того, что мужики наши не вернулись. А у тебя какое горе? Как от мужика родного отделаться? Да?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— В ресторане «Арктика» был? Попил пивка из толстой кружки? Не был? В ресторане-то? Да как же ты сумел обойти? Там ведь очередь — ой-ой-ой! — на километр. Мы еще едва в цирк не опоздали — целый упряг выстояли. Че-го-о? Ты и в цирке не был? И эту самую бабу на львах не видел? Да ты что, едрена вошь! Нда, съездил, называется, в город, подзаправился культуркой… Ну уж футбол-то, я думаю, в глаза залез. Я в прошлом годе, даром что в натуре до этого не видел, сразу понял, с чем едят-кушают. Мужики, эдакие лбы, в трусах напоказ бегают, публика орет, в ладоши хлопает: давай, давай! Со мной Кузьма Кузьмич был, начальник лесопункта, — глаза на лоб. «Егорша, говорит, да как же это? У нас, говорит, бабы всю войну без выходных вкалывают, а тут середи бела дня чуть не всем городом за мячом гоняются». Понимаешь, какая дикость? Чё-чё? Ты и футбол не видел? — Егорша даже привстал: так изумил его ответ Михаила. Да что ты там вообще видел? За каким хреном тебя туда носило?
— За мазью! Сказано тебе.
— За ма-а-зью… Пенек пекашинский! Ты что же, банки с мазью все время караулил? Надо же! Первый раз в городе — да не осмотреть все как следует. Псих! Ей-богу, псих. И на рынок не заскочил. Трудно? Просил ведь: зайди, купи зажигалку с девахой. Денег дал, обрисовал все как надо. Ежели у самого сообразильник работает с перебоями, Дунярку бы подключил… — Егорша сердито подбросил в костер две белые смолистые щепины, проследил глазами за искрами, полетевшими к небу.
Ночь была тихая и светлая. Не успел отыграть закат, как начал румяниться восток. По Пинеге густо, россыпью шел лес. Лобастые бревна, как большие рыбины, с глухим стуком долбили заново поставленный бон. Бон поскрипывал, вода хлюпала в каменистом горле перемычки. А на той стороне в сосняке задорно чуфыркал косач, посвистывали рябчики и звонко-звонко — через реку — зазывали друг друга в гости легкие на подъем зуйки.
— Нда, — уже другим тоном сказал Егорша, — никогда не слыхал, чтобы в июне косач да ряб паровали. А все из-за холодов. Не отгуляли вовремя, ну и нажимают… А вон-то, вон-то! Шантрапа-то! — вдруг оживился Егорша, указывая на реку. — Эй, далеко ли без хлебов?
Вода на середке реки, малиновая от зари, была утыкана белыми флажками плыли трясогузки. Каждая на отдельном бревне. Длинный хвостик вытянут в струнку, грудка развернута по течению.
— Куда это они? В Архангельск? — усмехнулся Егорша. — Вот какая у них серьезность на воде! А на земле вертлявее птички нету.
Михаил проводил глазами трясогузок до поворота реки и опять уставился в огонь.
— Ты чего? Совсем очумел после города? Какая там тебя муха укусила?
— Отвяжись! Сколько можно!.. Талдычит одно и то же.
Егорша с силой ткнул палкой в костер, встал, взял багор и начал спускаться к бону, который им поручили охранять до утра.
Мокрые бревна скользили под его босыми ногами, покачивались, но он быстро растолкал прибившиеся к бону лесины. Затем напился, постоял-постоял, глядя на реку, и вдруг заорал во все горло: