— А почему не побольшеньку? — Тут черная хромовая кожанка, известная в районе и старому, и малому, заскрипела, и Подрезов поднял на Анфису свои холодные, зимние глаза.
— Побольшеньку-то, Евдоким Поликарпович, будем, когда фронтовиков дождемся. Тогда развернемся.
Подрезов не принял ее нечистую, заискивающую улыбку. Лицо его, крупное, скуластое, будто вытесанное из красного плитняка, оставалось неподвижным.
— А как у тебя с глазами, Минина?
Анфиса, бледная, посмотрела на Таборского (тот все еще красными, озябшими руками обнимал печку): о чем он? с какой стороны ждать ей нагоняя?
— Как, говорю, насчет зрения? За версту еще видишь?
Вот тут Анфиса сразу поняла, куда гнет секретарь. Худой берег в версте от Пекашина, и там на днях обсох лес.
Она начала оправдываться: не колхоза это, дескать, вина. Сплавщики виноваты. Они бон ставили.
— Ты, Анфиса Петровна, с больной головы на здоровую не вали. Знаем твою политику.
Подрезов, не глядя на Таборского, махнул рукой: не лезь, когда не спрашивают. И опять его вопрос Анфису сбил с толку:
— Почему не вижу тут Мошкина? — Подрезов поднял со стола список колхозников — трепаный- перетрепаный серый лист, так как каждый районщик, приезжая в колхоз, начинал свое дело с изучения этого списка.
— Это вы про Евсея?
— Про него самого.
— А он не колхозник.
— А бревна катать только колхозникам разрешается? Или ты его для старух бережешь? Смотри, Минина, не вздумай скит староверский развести.
Подрезов вырвал из блокнота листок бумаги, записал карандашом: Мошкин Е. Т.
— Еще кого даешь?
Тут в контору вошли Илья Нетесов и Михаил Пряслин — и кончилась стужа: Подрезова будто подменили.
Встал, тому руку, другому — сразу обе протянул, затем выставил на стол большую банку с самосадом (сам не курил, но табак с собой возил), и глаза лазурь июльская. Умеет, умеет людей брать с ходу. Кого битьем, кого лаской гнет.
— Ну, как обживаешься, солдат? — обратился Подрезов к Илье.
— Спасибо, товарищ секретарь. Не обижаюсь.
— Мешок цел еще, в котором принес Победу?
Илья смутился, дотронулся рукой до жидких соломенных усов — большой мужицкой рукой, уже успевшей зачернеть в кузнице, — одернул солдатскую гимнастерку с медалями и орденами. А вообще-то Илья мало походил на того лихого воина-победителя, каким его рисуют на плакатах. Лицо широкое, мягкое, туловище в наклон — не распрямила война: топор да пила (а кто больше его в Пекашине помял лесу?) оказались сильнее. Но что правда, то правда — Илья Нетесов был первый солдат, который вернулся в район вскоре после победы. Об этом даже в районной газете писалось.
— По существу, твой солдатский мешок надо бы в музее хранить, — продолжал Подрезов. — Да у нас такого покуда нету. Да, нету. А неплохо бы заиметь. У Пинеги есть кое-какая история, и немалая… — Подрезов расправил плечи, снова сел за стол. — Так-так. Значит, армия претензий к нам не имеет. Ну а у нас к армии претензия. Председатель на тебя в обиде. — Тут Подрезов и на Анфису покосился игриво. — Нетесов, говорит, значения сплава не понимает.
— Нет, отчего же…
— А ты, Пряслин?
Михаил усмехнулся: какой дурак будет отказываться от хлебной работы?
— Так что же это получается, Минина, а? Колхозники, выходит, сознательнее председателя. Так?
Это была нечестная игра, с подножкой. Но Анфиса смолчала. Теперь-то она понимала, зачем были вызваны Илья и Михаил. Чтобы проучить ее. Руками народа, как говорили в таких случаях.
Когда Илья и Михаил вышли из конторы, Подрезов сказал:
— Ну вот что, Минина. Поиграли — и хватит. Теперь, надеюсь, ясно, что к чему.
Он взял карандаш и начал выстукивать по столу — жест, за которым следовал или новый нагоняй, или окончательное решение.
— К вечеру всех выгнать к реке.
Анфиса побледнела:
— А как же сев?
— А ежели лес обсохнет, тогда что? Раненько демобилизовалась…
Все — разговор окончен. Раз Подрезов начал грохотать тяжелой артиллерией (демобилизация, антигосударственная практика, саботаж, близорукость — смысл этих слов хорошо был известен Анфисе) — зажми рот, не возражай. Правда, эти страшные слова полетят в нее и в том случае, если она завалит сев, но сейчас не время доказывать свою правоту. Сейчас ей оставалось одно — попытаться извлечь из сложившихся обстоятельств хотя бы маленькую пользу для своих колхозников. И она издалека стала закидывать удочку:
— Холод в воде-то бродить. У людей обутки нету.
— Вот это уже дело говоришь, — сказал Подрезов. — Но обутки не будет. Нету. Будем обогревать изнутри. Сплавконтора, слышишь?
Таборский вытянулся.
— Сколько у тебя в наличии сучка?
— Не знаю, Евдоким Поликарпович… Может, литра полтора-два и наберется.
— Пять, — сказал Подрезов.
— Евдоким Поликарпович… — взмолился Таборский.
— Пять — и ни грамма меньше. Да смотри не вздумай жулить — воды подливать. Я еще кое-что понимаю в этом деле. — Подрезов насмешливо блеснул светлыми глазами.
— И хлеба бы подкинуть надо, — продолжала цыганить Анфиса.
— Грамм пятьсот на нос подкинь. Нет, шестьсот, — поправился Подрезов.
— С хлебом не выйдет, Евдоким Поликарпович…
— Я, по-моему, ясно сказал. Шестьсот грамм на человека. — Подрезов встал. — Растяпа! Тебя люди выручают, а ты еще торгуешься…
— Идут! — крикнул Егорша и стремительно, как на лыжах, скатился с глиняного увала.
— Идут! Сам Подрезов впереди.
Сплавщики — пять парней Егоршиного возраста — быстро распинали костерик, у которого отдыхали, и, похватав багры, побежали к реке: Подрезов любит рабочее рвение.
Вскоре на гребне увала, там, где стоял в дозоре Егорша, появилась хорошо знакомая плотная фигура в черной кожанке.
— Видишь, что ты натворила своей бабской прижимистостью, — сказал Подрезов Анфисе, указывая на курью. — А подбросила бы вовремя человек шесть, не было бы этой заварухи. Так?
Подрезов был прав. Вся курья под Худым берегом была сплошь забита лесом. Место это всегда считалось гибельным для сплава. Пинега, как лук натянутая под Пекашином, сначала бьет своим течением в красную, почти отвесную щелью на той стороне, затем, оттолкнувшись от нее, с удвоенной силой обрушивается на низкий пекашинский берег за деревней. Поэтому курью каждый раз отгораживают от реки длинным бревенчатым боном. Поставили сплавщики бон и в этом году, но напор леса, выпущенного одновременно из нескольких речек, оказался так велик, что бон не выдержал — треснул, и бревна, как стадо баранов, хлынули в курью.
Анфиса привыкла к авралам за эти годы. И не предстоящая работа пугала ее. Но время? Сколько