Янгура был непривычно смущен. У него не хватало привычной находчивости, чтобы продолжить беседу в прежнем, непринужденном и в то же время обязывающем тоне. К тому же он опасался: если начнет еще более откровенный разговор о своих чувствах к Гульшагиде, их могут услышать — кабинет отделен от коридора тонкой дощатой перегородкой.
В порядке вежливости Гульшагида пригласила было гостя зайти к ней — перекусить с дороги, выпить чаю.
— Спасибо, ничего не хочу, — отказался Янгура. — А вот сад ваш посмотрю с удовольствием. Я люблю сады.
Через поросший травой больничный двор прошли прямо в сад. Земля под яблонями была густо усыпана белыми лепестками, будто снег выпал.
— Какой богатый цвет!.. И вот — осыпался! — как бы сожалея, заметил Янгура. — Вы, Гульшагида- ханум, как в раю живете. В городе только по утрам бывает относительно чистый воздух. Уж не переехать ли и мне работать в деревню? — Склонив голову набок, он загадочно взглянул на Гульшагиду.
Гульшагида молча шла по яблоневой аллее. На ней — ситцевое платье с короткими рукавами. Но как оно к лицу ей! Янгуре казалось — он в жизни не видел, чтобы простенькое платье так красило женщину.
— Вы не ответили на мой вопрос, — мягко напомнил Янгура.
— И в деревне разная пора бывает, Фазылджан Джангирович, — сказала Гульшагида. — Не преувеличивайте здешних красот. Горожанину, привыкшему к удобствам в быту, иногда бывает трудно в деревне.
— Сами-то вы не жалуетесь, — возразил он.
— Я — совсем другое. Я родилась и выросла здесь.
— Но вы как будто собираетесь переезжать в Казань? — Янгура краешком глаз опять пытливо взглянул па Гульшагиду. — Или это только слухи?
Гульшагида покачала головой.
— У меня была мечта продолжать учебу, но… вряд ли решусь.
— Что же мешает этому?
— Особых помех вроде бы нет… Так, неуверенность в себе.
Они дошли до самой речки Акъяр, остановились на краю обрыва. Отсюда открывался удивительно красивый вид. Узкая, всего метров десять шириной, но глубокая и быстрая речка петляла то между кустарниками, то среди поля, расстилавшегося, как зеленый бархат, до самого, горизонта, а там, на горизонте, темнела гряда леса. Они вошли в беседку. И сразу же над их головами закружились, зажужжали пчелы. Янгура выхватил из кармана платок, готовясь отмахиваться.
— Вы не боитесь — ужалят? — спросил он Гульшагиду.
— Если сидеть спокойно, не ужалят, Фазылджан Джангирович.
— Просто Фазыл, — поправил Янгура. — В таких случаях принято напоминать до трех раз, а в четвертый…
— Ужалите? — рассмеялась Гульшагида и тут же перешла на серьезный тон: — Я не могу называть вас по-другому. Разница в возрасте, в опыте… Или я рассуждаю слишком по-деревенски? — спросила она.
Янгура почувствовал в ее словах скрытую колкость. Никуда не денешься, он почти вдвое старше Гульшагиды. Но ведь это — внешне. А душой…
Он встал со скамьи, оглядел из-под руки широкую зеленую пойму. Вдруг резко повернулся к Гульшагиде. Его взгляд был полон решимости.
— Я, Гульшагида-ханум, приехал для того, чтобы окончательно открыться перед вами всем сердцем, — начал он. — Я долго молчал, больше не могу… Вы должны поверить — я говорю очень серьезно… Я, Гульшагида-ханум, люблю вас! Да, да! Люблю, глубоко, самозабвенно! Никого никогда так не любил…
Может быть, Гульшагида смутно предчувствовала его объяснение, потому и не была захвачена врасплох. Она смутилась на какую-то минуту, потом спокойно ответила:
— Фазылджан Джангирович, не будем говорить об этом. В Казани я уже просила вас…
— Нет, нет! — заволновался он. — Я не могу молчать… Я понимаю теперь Меджнуна, думавшего только о своей Лейле… Я приехал не с пустыми намерениями, Гульшагида-ханум… Я готов сделать вам предложение…
Гульшагида тоже встала со скамьи, обхватила рукой столбик беседки.
— Я готов опуститься перед вами на колени!.. — вдруг сказал Янгура.
Он сделал резкое движение, кажется собираясь выполнить свое намерение. Над его головой густо закружились пчелы.
— Гульшагида-ханум, жду вашего приговора, — продолжал Янгура. — Умоляю… Мои чувства…,
Она молча вышла из беседки.
На реке показалась лодка — группа выздоравливающих направлялась к белой песчаной косе. Кто-то негромко затянул популярную в Акъяре песню:
10
Как ни старался Юматша разгадать, кого упоминала покойная Дильбар в оставленной записке— ничего не смог достигнуть. Единственно кто помог бы ему, — это Диляфруз. Юматша несколько раз наведывался к ней в больницу, заводил разговор, но девушка ни за что не хотела сказать, кто скрыт под инициалом С.
— Нет, нет, пожалуйста, не просите об этом! — взволнованно отвечала она. — Не могу! Это выше моих сил.
Мансур по-прежнему оставался в стороне. Непонятное равнодушие овладело им. «Ну хорошо, — думал он, — узнаю, кто С., но что изменит это? Ведь Дильбар не воскресишь».
Юматша и горячился и сердился на друга. Он не мог понять Мансура. Этот человек как бы раздвоился: на работе — один Мансур, вне больницы — совсем другой. Мансур-хирург столько же смел, сколько и осторожен; в научных спорах он энергичен и принципиален. А вот Мансур-личность, Мансур- человек — загадка: крылья опущены, голова поникла. Что с ним? Какие мысли таит, какие желания — не разгадать!
— Пойми! — убеждал Юматша. — Возможно, именно этот С. и погубил Дильбар. Зло должно быть наказано.
Мансур упорно отмалчивался.
Абузар Гиреевич хорошо видел состояние Мансура. И как-то в упор спросил:
— Ты и к больным приходишь такой же мрачный?
— Я стараюсь выполнять свое дело добросовестно, — уклонился от прямого ответа Мансур. — Но что я могу поделать с собой? Куда бы ни пошел, всюду за мной следует моя черная тень.
— Черная тень? — переспросил отец. — А ты, дорогой мой, не думаешь, что эта твоя черная тень рождает черные мысли у больных? Помню, лет сорок пять назад я однажды пришел в больницу не побрившись, — настроения, видите ли, не было. Так покойный Казем-бек остановил меня в коридоре, вынул из портмоне пятиалтынный, сунул мне в руку: «Марш в парикмахерскую! Вы забыли о том, что вы врач!» До сих пор эта серебряная монета будто жжет мне ладонь. Но я не обиделся на великого Казем-бека, ибо он был тысячу раз прав.