веку, та дружба родом из древности, античная, пришедшая из другого времени, такая дружба, такая верность, единственная в своем роде во всем современном мире, может быть понята только как дружба и верность мистического порядка. И она вознаграждает нас самих абсолютно непостижимой верностью нашей мистике.
Он не стал умирать ради себя; но многие за него отдали свою жизнь. Это и порождает, освящает, утверждает мистику.
То, что другие умерли за него.
Он ничем не пожертвовал ради себя. Он не стал губить себя ради кого–то другого. Но ради него многие потеряли все. Многие пожертвовали ради него своей карьерой, последним куском хлеба, даже своей жизнью, благополучием своих жен и детей. Ради него многие повергли себя в суровую нищету. Это и порождает, освящает, утверждает мистику.
Нищета — единственное неизлечимое зло.
Ради него погубили себя другие, они потерпели крушение в этой бренной жизни.
Самый великий из всех, Бернар–Лазар, [188] что бы там ни говорили, что бы там не позволяли себе трусливо говорить, жил ради него, умер ради него, погиб с мыслями о нем.
Но поразительно, ту мистику, которую игнорировали наши друзья или вовсе не признавали, которой они пренебрегали (наши
И если я сам вот уже скоро пятнадцать лет (считая всё) без средств, испытывая недостаток физических и духовных сил, обделенный талантами, наперекор всякого рода трудностям, вопреки бесчисленным препятствиям, если я и смог выдержать, сумел продолжить наше дело, упорствовать в непрестанном действии, то, конечно же, потому что был связан с
Так я говорил Исааку [190] во время пасхальных каникул. Как обычно, один раз в году мы обедали вместе. Я говорил ему: Вы полагаете, вы говорите, что мы чисты, что наши руки чисты. Вы думаете так и так говорите. Но вы не знаете того, о чем говорите. Вы не можете оценить то, что думаете. Нужно жить в Париже, в том кошмаре, в какой превратили Республику, чтобы знать, чтобы уяснить, что значит быть чистым.
Я действительно уверен, что наши друзья из провинции доверяют нам. Но они не могут знать, не могут и подозревать,
Дело Дрейфуса стало испытанием, кульминацией трех мистик, по меньшей мере. Во–первых, оно развивалось по пути древнееврейской мистики. К чему это отрицать. Обратное, напротив, могло бы вызвать подозрения.
Существует политика, которую делают евреи. К чему это отрицать. Обратное, напротив, было бы подозрительным. Как любая политика, она глупа. Она претенциозна, как всякая политика. Она агрессивна, как любая другая политика. Она бесплодна, как всякая политика. Она блюдет интересы Израиля, так же как республиканские политики охраняют интересы Республики. Ее первоочередное занятие, как и всякой политики, — удушить, уничтожить, устранить свою собственную мистику, ту, из которой она появилась. Только здесь она и добивается успеха.
Вместо того чтобы рассматривать Дело Дрейфуса как политическую махинацию, как маневр, как трюк еврейской политики, его,
Он знает, чего это стоит. Инстинктивно, исторически, всем своим существом он знает, чего это стоит. Его память, его инстинкт, сама его природа, его плоть, его история, все его воспоминания полны этим. Все это в памяти народа. Двадцать, сорок, пятьдесят веков испытаний напоминают об этом. Бесчисленные войны, убийства, пустыни, взятия городов, изгнания, войны внешние, войны гражданские, пленения, которым несть числа. Пятьдесят веков бедствий, подчас крытых слепящей позолотой. Подобно бедствиям современным. Пятьдесят веков скорбей, порою стихийных, иногда затаенных под маской веселья или сладострастия. Быть может, пятьдесят веков неврастении. Пятьдесят веков ран и шрамов, вечной боли; пирамиды и Елисейские поля, фараоны Египта и цари Востока, кнут евнухов и римское копье, храм, разрушенный и не отстроенный вновь, и необратимое рассеяние по всему свету напоминают им о цене, заплаченной за вечность. Они–то знают, чего это стоит, они знают, что значит быть голосом плоти и бренным телом. Они–то знают, чего стоит нести в себе Бога и его посланцев — пророков. Его пророков. И в глубине души они предпочли бы не начинать все снова. Они боятся ударов. Ударов было уже столько, что они бы предпочли об этом не вспоминать. Им столько раз приходилось расплачиваться за самих себя и за других. Можно же поговорить и о чем–то другом. Им не раз приходилось платить за всех, за нас. Если бы вообще можно было не говорить. Не заняться ли лучше делами, полезными делами. Но можно ли нам их укорять. Нам ли торжествовать над ними. Сколько христиан, гонимых бичами, вступили на путь спасения. Везде все одно и то же. Они боятся ударов. Вообще все человечество боится ударов. По крайней мере, прежде, чем их получит. И после. К счастью, иногда под ударами оно перестает бояться. Самые превосходные, быть может, солдаты великого Наполеона, те, кто оставался с ним до конца, разве они
