мучает их обоих. Но как сказать об этом, внушить доверие к себе? Является какой-то незнакомец, тычет служебное удостоверение и лезет с интимными разговорами, хочет копаться в твоей душе, в твоих воспоминаниях.
Лютичев пригласил его войти в дом, но Ковачев предпочел посидеть в садике, под деревом. Хозяин пошел принести стулья. Поджидая его, Ковачев думал о том, что самым естественным, самым человеческим было бы допустить, что Лютичев — честный гражданин, который ничем не провинился ни перед законом, ни перед своей совестью. Что он принял друга детства так, как и он, Ковачев, принял бы, скажем... Вельо, если бы Вельо неожиданно приехал из Стара-Загоры и попросился переночевать у него на квартире...
Появился Лютичев. Они сели. Секунду оба смотрели друг другу в глаза. Ковачев приветливо улыбнулся. И в глазах Лютичева словно зажегся огонек,
— Я хочу вас попросить, чтобы вы рассказали мне что-нибудь о Слави. Но не как следователю, а как человеку. Представьте, что я приятель Слави, который хочет понять, что он был за человек, почему покончил с собой.
— Вы его знали? — неожиданно спросил Лютичев.
— Нет, я никогда не встречался с ним. Даже трупа его не видел. Знаю его только по фотографии...
«Эх, ты... приятель, человек... а сам предъявил для начала служебное удостоверение, — подумал Лютичев. — Даже не видел его. Эх, вы!»
Сначала неохотно, словно по принуждению, Лютичев рассказал, как они вместе с Каменовым росли на одной улице. Постепенно воспоминания увлекли его, он оживился, начал пускаться в подробности — как они дрались с соседскими ребятами, как он, Лютичев, был предводителем.
— Чуть хулиганом не стал, но потом, после казармы, набрался ума. Женился, и Слави стал моим кумом.
Из его рассказа было ясно, что Лютичев любил своего приятеля за его добродушный, спокойный характер, за его отзывчивость и скромность. Но после того, как Каменов поступил в университет, они виделись все реже — «раз-два в год».
— И все-таки в последние дни перед смертью он пришел к вам. Эти дни были для него особенно важными. В его жизни разыгралась какая-то трагедия, которая заставила его наложить на себя руки.
Лютичев помолчал, внимательно оглядел Ковачева, словно оценивая его, и твердо сказал:
— Слави не покончил с собой!
— Как так! Вы уверены?
— На сто процентов!
— Но вы же сами сказали в районном управлении, что он покончил с собой.
— В первый момент, когда я увидел его всего в крови, с перерезанными венами, то так и подумал. Что еще я мог тогда подумать? Но потом... Со вчерашнего дня только это у меня на уме. И чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь...
— Вы все же не сказали мне, что заставило вас переменить свое мнение. Может быть, какие-нибудь неизвестные нам факты?
— И факты есть, но не это главное, — сказал Лютичев. — Вам может показаться, что Слави покончил с собой, но я уверен, понимаете, совершенно уверен, что его убили. Одно скажу вам: не такой человек был Слави, он просто не мог поступить так — прийти ко мне в гости, устроиться на кушетке моего сына и там, в постели Гошко, перерезать себе вены — залить кровью простыни, матрас, комнату, где живут мои дети... Ни мне, никому другому он не мог сделать такого!
«Аргумент чисто психологического порядка, — рассуждал про себя Ковачев. — Интересно. А почему нет? Не определяются ли все поступки, все действия людей мотивами «чисто психологического порядка»! Да, это очень важно».
Лютичев заметил живой интерес в глазах своего гостя и продолжил:
— Слави был очень деликатным человеком, как говорится, мухи не обидит. И вдруг такое... Нет! Хотя мы в последнее время почти не встречались, он любил меня, любил моих детей. Когда он в чем-нибудь нуждался, то обращался только ко мне. Я не хочу хвалиться, но должен вам сказать об этом. Пока он учился, ему приходилось поддерживать материально свою сестру Милку. Денег не хватало. И он брал взаймы у меня, только у меня. Стеснялся просить, но я сам ему давал. Мы любили друг друга, как братья. Когда он пришел в понедельник, я, действительно, почувствовал, что у него что-то не в порядке и что он что-то от меня скрывает. Но все-таки, если бы он решил покончить с собой, я догадался бы. Непременно! А то — как раз в среду, вечером, он словно ожил. Стал веселее, разговорчивее. Совсем, ну совсем не был похож на человека, который решил перерезать себе вены. Даже показался мне радостным. Был словно доволен чем-то.
Лютичев задумался.
«Нет, этот человек не лжет. Он совсем искренен. Это чувствуется в каждом его слове, в каждом жесте, по лицу, по глазам. Все было так, как он сейчас рассказывает», — думал Ковачев.
— Ну, ладно, — продолжил Лютичев, — скажем, он притворился, чтобы скрыть от меня свое решение. В одном я уверен — невозможно, чтобы он выполнил это решение таким образом. Перерезать вены здесь, в постели Гошко... Нет, это сделал не он.
«Слушай, слушай, Асен, как верно рассуждает этот «простой» рабочий. Это и есть сама правда жизни. Подумай, поставь себя на место Каменова и скажи: поступил бы ты таким образом? Прийти в гости к другу детства, лечь в постель его сына и перерезать там, именно там, себе вены — залить кровью одеяло ребенка, матрас, стену, пол... Неужели кто-нибудь так поступил бы?»
— То, что вы говорите, разумно, логично. Но кто же убил его? Кто мог проникнуть ночью к вам в дом, перерезать ему вены и сделать все это так, что вы не услышали, хотя спали в соседней комнате? Ведь вы ничего подозрительного этой ночью не заметили?
— Эх, если бы я заметил! — Лютичев тяжело вздохнул. Его косматые, крепкие, как молоты, кулаки, сжались. — Вчера вечером, после того как лег, я долго не мог заснуть. Все думал — как это произошло. Кругом было темно, соседи спали. И вдруг... — Лютичев мгновение поколебался. — Меня охватил страх, такое чувство, будто я не один. Словно кто-то есть в доме. А я, поверьте, не из пугливых. Ну, ладно, набрался смелости, встал, обошел все. А у самого по спине мурашки ползают. Кажется, вот-вот увижу Слави. Потом снова лег. И представил себе, как убийца влез в окно, склонился над Слави, вынул бритву и — хряс! — перерезал ему вены. А я в это время спал, храпел в соседней комнате и не слышал, как режут моего приятеля.
Ковачев слушал и напряженно думал. Поверить, что Каменов был убит, значило — зайти в новый тупик. Невозможно перерезать вены здоровому, сильному мужчине без того, чтобы его не разбудить. Смерть наступает не сразу. Он мог вскочить, защищаться. Был бы слышен крик, шум борьбы. Даже если Лютичев спал так глубоко, что ничего не слышал, должны были бы остаться следы борьбы. А то — ничего. Ковачев ясно представил себе картину, запечатленную на множестве цветных фотографий: труп, рука, пятна крови, бритва — все говорило о том, что Каменов покончил жизнь самоубийством.
— Ведь той ночью никого другого в доме не было? — неизвестно зачем спросил Ковачев. – В этом не может быть сомнений, не так ли?
— Были только мы вдвоем. Жена с детьми в деревне.
— А вы на ночь запираетесь?
— Только входную дверь. По привычке. Жена запирает и кухню, но я этого не делаю.
— Значит, той ночью эта дверь, — Ковачев указал на входную дверь, ведущую в сад, — была на замке, а кухня осталась незапертой. Вы это хорошо помните?
— Утром, когда я побежал в милицию, то не думал об этом. Наверное, входная дверь была заперта. Каждый вечер запираю ее. Но убийца вошел не через эту дверь и не через кухню, которая была незакрыта.
— Вот как?
— Пойдемте, я вам кое-что покажу.
Лютичев встал. Ковачев пошел за ним. Они остановились у газончика с геранью, как раз под окном комнаты, где был найден труп. Окно выходило к соседнему дому.
— Поглядите.