марта в зале бывшего дворянского Благородного собрания в Москве. Там был Робинс. Он подошел к Ленину, и тот сразу же его спросил, что слышно от его правительства.
— Ответа пока нет, — сказал Робинс.
— А Локарт получил известия из Лондона?
— Пока ничего, — сказал Робинс. — Не могли бы вы затянуть дебаты? — предложил он, надеясь, что получит ответ от своего правительства до ратификации договора.
— Нет, — сказал Ленин. — Дебаты займут ровно столько времени, сколько полагается.
Споры были жестокие, — дебаты длились два дня. Левые эсеры выдвигали требование революционной войны, войны до последнего. Бухарин и Мартов умоляли собравшихся делегатов не совершать роковой ошибки, не голосовать за ратификацию мирного договора с Германией. Ленин дал им отпор, сказав, что их выступления являют собой смесь отчаяния с пустословием; они не способны хладнокровно оценить всю серьезность сложившегося положения. Да, им предлагали заключить неслыханно тяжкий, унизительный мир, но разве не был унизителен Тильзитский мир, навязанный Наполеоном Александру I? Но тот мирный договор, как и многие другие в истории, действовал недолго. «…Мы начинаем тактику отступления… — заявил он, — и мы сумеем не только героически наступать, а и героически отступать и подождем, когда международный социалистический пролетариат придет на помощь, и начнем вторую социалистическую революцию уже в мировом масштабе».
15 марта поздно вечером Ленин произносил свое заключительное слово на съезде. Он заранее ее заготовил, но все-таки у него еще оставалась некоторая надежда на то, что в последний момент союзники скажут свое слово. Рэймонд Робинс сидел на ступеньках, ведущих на сцену. Ленин обратился к нему:
— Есть что-нибудь от вашего правительства?
— Ничего. А какие новости у Локарта?
— Никаких, — ответил Ленин и затем, после паузы, произнес: — Я буду выступать за мирный договор. Он будет ратифицирован.
Ленин говорил долго. Он обрушился на своих противников, немилосердно понося их; он сравнивал их со школьниками, которые плохо усвоили основные законы истории. Особенно досталось Мартову, который, по словам Ленина, хотел повернуть назад колесо истории, стереть из памяти уроки Октябрьской революции. Но самой яростной критике он подверг левых эсеров; на них он излил весь яд своего сарказма за то, что они видели в нем предателя, позорящего флаг революционной войны. «Таких революционеров фразы, — заявил он, — много видели все истории революции, и ничего, кроме смрада и дыма, от них не осталось».
И он одолел съезд. Резолюция о ратификации договора была принята 724 голосами против 276. Теперь ему оставалось укрепить свою диктатуру в стране, лишившейся по договору с Германией четвертой части принадлежавших ей земель и почти половины российского населения.
Загнивание власти
Ленин переезжал в Москву в обстановке исключительной секретности. При нем была усиленная охрана. Ленин покинул Смольный в темноте. Машина ехала окольными путями. Приготовления к отъезду были задолго до этого возложены на Бонч-Бруевича. Тот целыми днями просиживал над картами, вызывал к себе поочередно начальников железнодорожной службы и задавал им разные вопросы. В Москву переезжало все правительство. И, наконец, решающий момент настал — по безлюдному перрону в 10 часов вечера заскользили тени… Лишь изредка в кромешной темноте вспыхивал луч карманного фонарика, или кто-то чиркал спичкой, или мелькал огонек в фонаре железнодорожника. Они были, как воры, уносившие ноги под покровом ночи.
Причин для тайного отбытия было немало. И дело было не только в угрозе со стороны приверженцев старого режима; правительство опасалось саботажа рабочих Петрограда, почуявших, что их бросают на произвол судьбы в час страшного испытания, когда, по всем имевшимся сведениям, немцы могли в любой момент захватить столицу. Несмотря на то, что приготовления к отъезду держались в строжайшей тайне, слух об этом каким-то образом проник в рабочую среду. В народе стали поговаривать о том, что Ленина стоит оставить в городе заложником. И если столицей хотят сделать Москву, то что тогда будет с Петроградом? С городом, где начиналась революция? Рабочие были возмущены, смущены, растеряны; они стали опасными. Бонч-Бруевич счел нужным сообщить Ленину о настроениях среди рабочих, особенно тех из них, кто примыкал к партии левых эсеров.
— У меня единственный вопрос, — сказал Ленин. — Вы можете дать гарантию, что мы доберемся до Москвы целыми и невредимыми?
— Да, я это гарантирую, — ответил Бонч-Бруевич.
Это было все, что интересовало Ленина. Других вопросов, так или иначе связанных с отъездом из Питера, не последовало.
Сверх всяких ожиданий путешествие оказалось долгим. По распоряжению Ленина поезд должен был следовать с предельной скоростью, но путь был забит составами, которые везли с фронта демобилизованных солдат, и приходилось часто останавливаться. Обычно это расстояние поезд преодолевал за двенадцать часов. На этот раз путешествие длилось вдвое дольше.
Радиосвязи в поезде не было, не было и телеграфа. Так что почти сутки Ленин вынужден был провести в вагоне первого класса в обществе жены, сестры Марии и стопочки книг — полностью отрезанный от внешнего мира. Правда, и это время он провел не без толка, написав статью «Главная задача наших дней». Созерцательность в ней сочеталась с взволнованностью чувств, некоторой приподнятостью стиля. Ленин, как никто другой, прекрасно знал, что сам стал историей, и потому статья получилась своеобразным документом, запечатлевшим личность самого Ленина. Примечательно, что заключительные слова статьи являются чем-то вроде хвалебной песни дисциплинированному немецкому разуму. Истинно русский человек, в жилах которого течет русская кровь, такого бы себе не позволил. Еще бы, немцы только что заставили русских подписать невыносимый, позорный мир, а Ленин с восхищением глядит на них. Невольно на ум приходит сравнение с покоренной женщиной, склонившейся перед усмирившим ее врагом.
Думаю, что вполне уместно было бы привести довольно большой отрывок из статьи «Главная задача наших дней», так как в этом отрывке со всей ясностью читается внутреннее смятение человека, осознавшего свое роковое предназначение, Ленин словно разглядывает себя в зеркале истории. Он пишет:
«История человечества проделывает в наши дни один из самых великих, самых трудных поворотов, имеющих необъятное — без малейшего преувеличения можно сказать: всемирно-освободительное — значение. От войны к миру; от войны между хищниками, посылающими на бойню миллионы эксплуатируемых и трудящихся ради того, чтобы установить новый порядок раздела награбленной сильнейшими из разбойников добычи, к войне угнетенных против угнетателей, за освобождение от ига капитала; из бездны страданий, мучений, голода, одичания к светлому будущему коммунистического общества, всеобщего благосостояния и прочного мира; — неудивительно, что на самых крутых пунктах столь крутого поворота, когда кругом со страшным шумом и треском надламывается и разваливается старое, а рядом в неописуемых муках рождается новое, кое у кого кружится голова, кое-кем овладевает отчаяние, кое-кто ищет спасения от слишком горькой подчас действительности под сенью красивой, увлекательной фразы.
России пришлось особенно отчетливо наблюдать, особенно остро и мучительно переживать наиболее крутые из крутых изломов истории, поворачивающей от империализма к коммунистической революции. Мы в несколько дней разрушили одну из самых старых, мощных, варварских и зверских монархий. Мы в несколько месяцев прошли рад этапов соглашательства с буржуазией, изживания мелкобуржуазных иллюзий, на что другие страны тратили десятилетия. Мы в несколько недель, свергнув буржуазию, победили ее открытое сопротивление в гражданской войне. Мы прошли победным триумфальным шествием большевизма из конца в конец громадной страны. Мы подняли к свободе и к самостоятельной жизни самые низшие из угнетенных царизмом и буржуазией слоев трудящихся масс. Мы ввели и упрочили Советскую республику, новый тип государства, неизмеримо более высокий и демократический, чем лучшие из буржуазно-парламентарных республик».
Этот хвастливый, пассаж он сочинил всего за четыре дня до ратификации сокрушительного договора о