женщины в подъезде поворчали и пошли, и мы пошли за ними.
Ночь была великолепная, ясная — самая «налётная», как говорили в Ленинграде. Похожая на жёлтый воздушный шар, луна висела над городом; первые заморозки только что начались, и воздух был лёгкий, крепкий. Гулять бы в такую ночь, сидеть на набережной с милым другом под одним плащом и чтобы где-то внизу волна чуть слышно ударялась о каменный берег!
А мы шли, усталые, молчаливые, злые, с лопатами на плечах, доставать из-под развалин дома живых или мёртвых.
«Девятка» была расколота надвое — бомба пробила все пять этажей, и в чёрном неправильном провале открылся узкий ленинградский двор с фантастическими ломаными тенями. Дом упал фасадом вперёд, обломки загородили улицу, и в этой каше битого кирпича, мебели, арматуры торчало чёрное крыло рояля. С третьего этажа висел, накренясь, буфет, на стене были ясно видны пальто и дамская шляпа.
Как и тогда, на развалинах клиники, тихо было вокруг. Люди неторопливо, со странным спокойствием приближались к дому, и голоса были неторопливые, осторожные. Женщина закричала, бросилась на землю, её отнесли в сторону, и снова стало тихо. Мёртвый старик в белом, засыпанном известью и щебнем пальто лежал на панели, и на него натыкались, заглядывали в лицо и медленно обходили.
Вода залила подвалы. Прежде всего нужно было что-то сделать с водой, и худенький ловкий сержант милиции, распоряжавшийся спасательными работами, поставил нас с Варей на откачку воды, к насосу.
Снова двинулась и остановилась под ногами земля, и прямо над нами, догоняя друг друга, пошли в небо жёлтой дугой трассирующие пули. Прожектора, чудесно укорачиваясь и удлиняясь, скрестились, и мне показалось, что в одной из точек скрещения мелькнул маленький самолётик.
Зенитки стали бить — только что далеко, а вот уже ближе и ближе, точно кто-то огромный шагал через кварталы, ежеминутно стреляя вверх из тысячи пистолетов. Не отрываясь от работы, я взглянула на небо и поразилась: так странен был контраст между безумством шарящих прожекторов и спокойствием чистой ночи с равнодушно жёлтой луной, так страшна и нарядна была картина войны с коротким треском пулемётов, стремительным полётом разноцветных ракет в ясном, высоком небе.
Санитарные машины остановились у верёвок, которыми милиция огородила разрушенный дом. Работа шла полным ходом, шум и гулкие голоса доносились из подвала, и люди выходили, бледные, мокрые до пояса. Жертв, кажется, было немного.
Раскрасневшаяся, красивая Варя выдирала из груды сломанной мебели матрацы, одеяла, подушки, укладывала раненых, делала кому-то искусственное дыхание, кричала на санитаров, и два врача, приехавшие с санитарной машиной, бегали, как мальчики, и слушались каждого её слова.
Подоткнув юбку, она спустилась в подвал и вылезла оттуда, таща за плечи мокрого человека. Худенький сержант подбежал, помог, санитары подтащили носилки.
— Посадите! — повелительно сказала она.
Это был красноармеец или командир, без фуражки, в почерневшей от воды шинели. Его посадили. Голова упала на грудь. Варя взяла его за подбородок, и голова легко, как у куклы, откинулась назад. Что-то знакомое мелькнуло в этом бледном лице с тёмно-жёлтыми космами волос, облепившими лоб, и несколько минут я работала, стараясь вспомнить, где я видела этого человека.
— Вот так, сейчас будет здоров, — низким, сердитым голосом сказала Варя.
Она разжала ему зубы, сунула пальцы в рот. Он замотался, затрепетал у неё в руках, хрипя и рывками втягивая воздух.
— Ага, кусаешься, милый! — снова сказала Варя.
Ручка насоса то поднималась, то опускалась, и мне то видно, то не видно было, что Варя делает с ним. Теперь он сидел, тяжело дыша, с закрытыми глазами, и при свете луны лицо его казалось белым, удивительно белым, с приплюснутым носом и квадратной нижней челюстью, точно очерченной мелом, — лицо, которое я видела тысячу раз, а теперь не верила глазам, не узнавала…
До сих пор не понимаю, почему я не позволила отправить Ромашова — это был он — в больницу. Может показаться невероятным, но я обрадовалась, когда, сидя на земле в расстёгнутой шинели, он поднял глаза и сквозь туман, которым был ещё полон страшноватый, неопределённый взгляд, увидел меня и сказал чуть слышно: «Катя». Он не удивился, убедившись в том, что именно я стою перед ним с какой-то бутылочкой в руках, которую Варя велела ему понюхать. Но когда я взяла его за руку, чтобы проверить пульс, он, стиснув зубы, дрожа, сказал ещё раз, погромче: «Катя, Катя».
К утру мы вернулись домой. Мы шли шатаясь, — мы с Варей не меньше, чем Ромашов, хотя бомба не пробила над нами пять этажей и мы не болтались, не захлёбывались в залитом водой подвале. Мы шли, а Маша с какой-то женщиной волокли за нами Ромашова. Он всё беспокоился, не пропал ли его мешок, заплечный мешок, и Маша наконец сердито сунула ему мешок под нос и сказала:
— Ты не мешок думай. Ты бога думай. Ты жизнь, дурак, спасал. Тебе молиться, куран читать нада!
Кофе — это было очень кстати, когда мы доплелись и, сдав Ромашова Розалии Наумовне, повалились в кухне на кровать, грязные и растрёпанные, как черти.
— В общем, я так и не поняла, что это за дядя, — сказала Варя.
— Самый плохой человек на земле, — ответила я устало.
— Дура, зачем-же ты его привела?
— Старый друг. Что делать?
Мне стало жарко от кофе, я начала снимать платье, запуталась, и последнее, что ещё прошло перед глазами, было большое белое лицо, от которого я беспомощно отмахнулась во сне.
УЖИН. «НЕ ОБО МНЕ РЕЧЬ»
Он ещё спал, когда мы уходили, — Розалия Наумовна постелила ему в столовой. Одеяло сползло, он спал в чистом нижнем белье, и Варя мимоходом привычным движением поправила, подоткнула одеяло. Он дышал сквозь сжатые зубы, между веками была видна полоска глазного яблока — уж такой Ромашов, что его нельзя было спутать ни с одним Ромашовым на свете!
— Так самый плохой? — шёпотом спросила Варя.
— Да.
— А по-моему, ничего.
— Ты сошла с ума!
— Честное слово — ничего. Ты думаешь, почему он так спит? У него короткие веки.
Отчего мне казалось, что к вечеру Ромашов должен исчезнуть, как видение, принадлежащее той, исчезнувшей ночи? Он не исчез. Я позвонила — и не Розалия Наумовна, а он подошёл к аппарату.
— Катя, мне необходимо поговорить с вами, — почтительным, твёрдым голосом сказал он. — Когда вы вернётесь? Или разрешите приехать?
— Приезжайте.
— Но я боюсь, что в госпитале это будет неловко.
— Пожалуй. А домой я вернусь через несколько дней.
Он помолчал.
— Я понимаю, что у вас нет ни малейшего желания видеть меня. Но это было так давно… Причина, по которой вы не хотели со мной встречаться…
— Ну нет, не очень давно…
— Вы говорите об этом письме, которое я послал с доктором Павловым? — спросил он живо. — Вы получили его?
Я не ответила.
— Простите меня.
Молчание.
— Это не случайно, что мы встретились. Я шёл к вам. Я бросился в подвал, потому что кто-то