Фомин вытащил набор отверток с прекрасными ручками, сделанными им самим.
— Разрешите раздеталировать?
— Раздеталируем после.
Ломакин поблагодарил изобретателя и представителей военведа, проводил их до дверей, где передал из рук в руки своему помощнику Семену Семеновичу Стряпухину.
Когда ворота закрылись за машиной гостей, директор сказал:
— Забирайте прибор. — Он кивнул начальнику спецчасти. — Раздеталируйте. И через... сутки доложите. Только не слишком зверствуйте, ребята. Не запрашивайте. — Он повернулся к Фомину. — Понятно? — Фомин погасил самодовольную улыбку. — Не слишком нажимайте на... материальное оформление идей. Прикажу товарищу Хитрово пройтись с хронометром. И... поздравляю вас с хорошим заказом! Можете идти.
В кабинете остались только трое: Ломакин, Ожигалов и Парранский. Заглянул Стряпухин, открыл форточку, взял набитые окурками пепельницы и ушел куценькими шажками, с сознанием хорошо выполненного долга.
Ожигалов уселся в глубокое кожаное кресло возле письменного стола и глазами пригласил Парранского занять второе кресло, напротив.
— Алексей Иванович, у нас к тебе дело, — начал Ожигалов.
— У нас? — Парранский пожал плечами, и Ожигалов прочитал на его лице дерзкое любопытство.
Ломакин придвинулся вместе со своим креслом и, навалившись грудью на стол, приготовился слушать, для чего поставил на стол локти и оттопырил двумя руками ушные раковины. Он был глуховат с детства, и этот недостаток в нужную минуту помогал ему выгадывать время для ответа, но чаще мешал и угнетал, как любой физический недостаток.
Ломакин считал Ожигалова легким секретарем и всегда отстаивал его в районных и Московской партийных организациях, хотя там искоса посматривали на «излишне демократизированного» партийного руководителя, не всегда понимали причину его абсолютного авторитета не только среди рабочих, которым он был близок, но и среди технической интеллигенции, а там встречались разные люди, с разными убеждениями и предрассудками. Не лавируя и ничем не поступаясь, Ожигалов уверенно владел настроениями людей, рассеивал возникавшие недоразумения, действовал напрямик, не допуская сколачивания группочек. Он знал: не догляди, и группочки легко превратятся в политическую коррозию. Большой разбег, взятый трестом, готовым превратиться в объединение, и фабрикой, выходящей на первое место в группе заводов приборостроения, требовал чуткого и профессионального партийного руководства. Ломакину пришлась по душе практика нынешнего бюро: оно выносило свои заседания в цехи, ставило на собраниях производственные вопросы, двигало и мысль и план, не отгораживаясь железной стеной от беспартийных старых и новых специалистов.
Слушая неторопливую и, несомненно, толковую речь секретаря, Алексей Иванович легко развеял свои возникшие возражения и полностью успокоился. Не будучи ретроградом, он всегда прислушивался к разумным советам, откуда бы они ни исходили и в какой бы форме ни были преподнесены.
Если отсеять шелуху и взвесить на ладони провеянное зерно деликатного вступления Ожигалова, можно увидеть, что его предложения продиктованы доброй заботой об улучшении технического руководства. Ломакин и сам неоднократно «подчеркивал» эту мысль, хотя ему было известно, что улучшения не знают границ, все же надо было идти вперед, а не топтаться на месте.
Вот только не нравились Алексею Ивановичу чужие, корявые фразы, прорывавшиеся в речи Ожигалова с известного рода замешательством. Что за чертовщина, эти самые «вакханалия норм и расценок» и «ликвидация темных инстинктов»? О смысле догадаться нетрудно, а вот сама терминология — заимствованная. Будто на ходулях стоит Ожигалов. Ведь простой же малый, хоть и накропал книжонку о своей боевой юности. Книжонка написана без затей, а тут: «вакханалия», «темные инстинкты»... Явно помогал Парранский. Чувствуется его соавторство: по выражению лица, по гримасам, по тому, как покраснели его уши. Ломакин хоть и крестьянский паренек, всего-навсего бывший фабзавучник, а Промышленная академия кое-что стоит...
О том, что приборы, особенно новые, влетали в копеечку, Ломакин знал, конечно, не хуже своих собеседников и старался смотреть на это сквозь пальцы. Освоение приборов требовало жертв. Но Ломакин не выносил поучений и популярной политграмоты, он и сам знал, как добывается копеечка, сколько надо выплакивать, пока ее не выжмешь и не бросишь в копилку индустриализации. У самого родня — крестьяне. Все старье донашивают деревенские дяденьки и племянники. Частенько натягивается струна и в собственном сердце, а что делать? Не махнешь же рукой на промышленность, не поставишь предприятие на прикол.
Ожигалов выступал против «раздетализации», безусловно, по наущению Парранского. Он требовал изменить метод ввода в серию нового прибора. Вместо «отвертки и потолочной спецификации» перейти на путь технически грамотных обоснований, и тогда меньше будет нелепостей, на задний план отступит рвачество. Пресловутого Фомина не называли, но он подразумевался как вожак нехороших настроений и любитель дешевого авторитета среди рабочих.
Все было понятно и не требовало подробных разъяснений. Со многими доводами директор соглашался, хотя на практике не прочь был доверяться не науке, а опыту. Если бы конструкторское бюро фабрики само создавало прибор — дело другое, тогда можно бы согласиться и с медлительностью. Но прибор поступил опробованным и испытанным от самого заказчика. Нужно было побыстрее сделать первые образцы, а потом, когда все притрется, — приспособления, кондукторы, шаблоны и т. д., запустить в серию.
«Раздетализация» себя оправдывала. Мастера развинчивали прибор и разбирали детали каждый по своей специальности. Ум этих простых людей, не отягченный побочными соображениями, действовал безошибочно. Как можно сделать деталь? Тут же, в комнате спецотдела, разрабатывалась технология, вначале по частям, а потом все сводилось вместе. Получалась хотя и примитивно оформленная, но стройная система. Такой-то металл, станки, рабочая сила, расценки. Не обходилось без споров. Один любил запрашивать, другой старался вложиться в норму, третий — вроде совестливого Гаслова — обращался к сознательности, занижал расценки и завышал нормы, вызывая яростное сопротивление Фомина.
Ломакин любил ясность. В данном случае туман быстро рассеялся, и можно было практически решать вопрос о серийном производстве. Заказчики привыкли к оперативности Ломакина и не пытались искать других поставщиков. Чтобы доказать свои преимущества, надо было поворачиваться, как выражался Алексей Иванович, «сразу на все сто восемьдесят». Шуточка ли: после каких-то автоклавов или термостатов пойти на запуск в серию таких сложных приборов, как стабилизаторы курса торпедных катеров, бортовые прицелы для самолетов и катеров, и выдвинуть дерзкую мысль о создании отечественного автопилота.
Новый прибор шел по артиллерийскому ведомству, а артиллерии придавалось особое значение в будущих возможных войнах. Чтобы не ударить лицом в грязь перед своими потенциальными противниками, нужно было развивать качество артиллерии. А какое может быть качество без точных приборов?
Ожигалов стал читать по бумажке, спотыкаясь на сложных фразах. Ломакин понимал: как ни верти, а нужно пересматривать свои методы, от чего-то отказываться, «подниматься на следующие ступени», как выражался Ожигалов. Теперь было ясно, что разумелось под «ликвидацией темных инстинктов». Термометром должна быть наука, а не опыт. Кустарщина — за нее не раз «гоняли» Ломакина руководители треста — сама себя не изживет. Поэтому неустойчивые требования Парранского, поддержка его Ожигаловым были директору на руку. Значит, Парранский берется изживать кустарщину. Только непонятно, почему он пошел к Ожигалову и перетянул его на свою сторону, зачем привел адвоката? Нет ли здесь какой подоплеки? Ломакин постарался унять поднявшиеся было подозрения и, покопавшись в памяти, вспомнил: Парранский уже пытался ему доказывать, а он, Ломакин, отмахивался, не дослушивал, свысока относился к его предложениям. Да, свысока. Ломакин мог признаться в этом только самому себе и никому больше. Даже Орджоникидзе подметил эту его черту: «Нельзя чваниться, товарищ Ломакин. Держи руки на пульсе времени, а не в карманах собственных брюк».
Но вот зачем Ожигалов стакнулся с Парранским и Гасловым? Можно было выслушать претензии беспартийного спеца и без всякого стука явиться в директорский кабинет, изложить смысл претензий, установить единую тактическую линию, как и положено между двумя партийными руководителями.
Самолюбие Ломакина было задето, хотя он постарался ничем этого не выдать. Если Ожигалов забыл о такте, ему, Ломакину, забывать не следует, нельзя допустить ложного шага. В те годы много говорилось о