А лошади и без того как на крыльях. Что им легкая кошевка, скользящая стальными полозьями по укатанной дороге!
— Маврикий, безумец, — предупреждает Сонечка, — тише! Ты сумасшедший ямщик. Пожалей лошадей! — Потом, обращаясь к Фанечке, она, жалуясь, пожимает плечиками: — Я, право, не знаю, что мне с ним делать.
Фанечка Киршбаум все понимает. Она уже взрослая девушка. Ей так ясно, что влюбленная Сонечка хочет показать, что они не просто знакомы с Толлиным, но и близки и что ей, Сонечке, не легко приходится с этим бесшабашным человеком.
Фанечка ничуть не осуждает бескорыстную хвастливость Сонечки. Пусть она будет такой, какая есть, — хорошая, добрая, трудолюбивая и очень постоянная девочка.
Вот уже замильвенский берег. Маврик останавливает свою пару, поворачивает на главную дорогу пруда, где несчитанно много лошадей с лентами, колокольцами. Песни, гиканье, выкрики. Гармоники хотят перекричать одна другую. Они то умолкают, то снова выговаривают знакомые песенные строки.
— Давай, Мавр, теперь по плотине. Мимо медведя, — попросил Ильюша Киршбаум и почему-то, не зная сам почему, сказал: — Может быть, у нас последняя такая масленица.
И тоже почему-то, не зная почему, на это не отозвался никто в кошевке. Разумеется, они не отозвались вовсе не потому, что предчувствовали, догадывались, что на самом деле это для них последняя такая масленица. Будут, конечно, масленичные дни, но не такие. Совсем не такие. И все будет совсем не такое, другое, непохожее.
Масленица, и ты тоже не приходишь и не уходишь одинаково дважды.
— И-эх! Ехидная жизнь, — повторяет Маврикий слова Васильевны. — Дайте ходу пароходу!
На плотине теснота. Не разгонишься. Множество ряженых. Здесь это любят. Закрыл лицо лоскутом старой вязаной скатерти — и маска. Надела мужнину пару — и ряженая. А разве не интересно рабочему парню нарядиться барыней? А уж девушке-то вырядиться цыганкой-ворожеей, танцовщицей, плясать, изгибать спину, как не изогнешь ее ни в одной общепринятой пляске, — такая красота.
Завтра всеобщий бал-маскарад.
Балов-маскарадов, агитмаскарадов и просто маскарадов было очень много. Люди будто на самом деле боялись, что такой масленицы уже не будет, и праздновали «во всю ивановскую».
На маскарадах не один раз появлялся Керенский в юбке, бегая по залам, он искал, где бы ему спрятаться. Беднягу лупцевали. Изображавший Керенского техник Григоров героически сносил побои.
По улицам ходили на костылях перевязанные, с нашлепками, наклейками, с шишками и синяками атаманы Дутов и Каледин. Ну, а уж капиталисты, помещики, лавочники-живодеры, царские генералы, министры из Временного правительства, Григории Распутины, Анны Вырубовы, цари и царицы ходили по улице дюжинами. Их было так много, что в последний день масленицы был объявлен в афише «СМОТР ЦАРЕЙ, ЦАРИЦ И РАСПУТИНЫХ». Затем объявлялись призы. Первым призом была голова сахара, вторым — двенадцать коробок папирос высшего сорта и третьим — две пачки чая. Тоже высшего сорта.
Вечером в последний день масленицы, выдавшимся теплым, на освещенной плотине началось гулянье претендующих на призы. Маскарад, назначенный в Общественном собрании, теперь клубе металлистов, сам по себе вылился в представление на пруду. Потому что здесь — тысячи зрителей и есть перед кем показываться изобретательным участникам.
Чаще всего цари, царицы и Распутины шли под руку тройками, лихо распевая. У большинства царей Николаев Вторых в руках была четвертная бутыль. Николаи Вторые одиночки шли то с водочной четвертной бутылью, то с виселицей-глаголем или с нагайкой, которой они, лихо размахивая, пугали стоящих вдоль плотины, требуя вернуть обратно престол. Один из царей сел верхом на монумент горбатого медведя и, устрашая мильвенцев, под общий хохот требовал подчинения.
Были цари и восседающие на тронах. Один трон несли капиталисты, помещики и генералы. Другой трон, поднятый на носилках, несли министры-капиталисты и два Керенских.
Самый заметный Николай Второй, которого изображал местный парикмахер и гример Общества любителей драматического искусства Чашкин, был загримирован с большим сходством. Чашкин, изображавший царя, сидел на золоченом кресле с двуглавым орлом на спинке. Кресло было установлено на черном катафалке под белым балдахином, залитым кровью. И этот черный катафалк везли не какие-то малоизвестные или просто неизвестные купцы, генералы. Катафалк с пением везли ряженые, которые так недвусмысленно напоминали мильвенскую «знать». Зрители легко узнавали купцов Чуракова и Куропаткина, провизора Мерцаева, Шульгина, протоиерея Калужникова, пристава Вишневецкого. Узнавались и лавочники, церковный староста собора, мильвенские чиновники… И многие другие, попавшие сюда, может быть, и несправедливо. Дотошными зрителями настойчиво искался в этой упряжке и не находился Турчанино- Турчаковский. Значит, он не из тех. Значит, и среди них есть такие, которые за Советы.
Тянущие и толкающие катафалк пели все, что приходило на ум. И веселое, и унылое, и погребальное.
Умеренно завистливый Маврикий Толлин огорчался, что ему ничего не пришло и не приходит в голову в этот последний день. Он тоже мог нарядиться и загримироваться кем-нибудь. На это Сонечка сказала:
— Замаскируйся, Мавруша, принцем, а я замаскируюсь Золушкой.
— Уже поздно. Не успеть. Да и где взять костюмы? Их же нужно шить.
— Нет, нет, нет… Ничего не нужно, — убеждала она как никогда певучим голосом. — Стоит только закрыть нам глаза и представить, что ты принц, а я — счастливая Золушка, и мы будем ими.
Лицо Сони опять было удивительно сияющим, и опять неизвестно почему. Кончики ресниц не были белы от мороза, и щеки тоже не были румяны. И полоска заячьего меха капюшона-капора не обрамляла ее лицо. Она была в материном белом пуховом платке с зубчиками. Может быть, зубчики делали таким невиданным ее лицо и глаза, удивительно похожие на глаза тети Кати. Не по цвету, а по теплу.
Идя кромкой плотины, Маврикий и Соня очутились в дальнем ее конце, где над тихим, спящим городом с улицами и переулками высятся поленницы саженных дров, запасаемых для котлов завода.
Соня подошла к Толлину совсем близко и стала лицом к лицу и снова назвала его Маврушей, как называли только тетя Катя да мать, и снова спросила, хочет ли он на одну минуточку стать принцем, и она тогда станет Золушкой.
Ее лицо теперь было так близко к его лицу, что мелкие падающие снежинки, оказавшись между лиц, тотчас же таяли и, высыхая на щеках, тонко пахли весенней оттепелью.
Сонечка закрывала глаза и оказывалась Золушкой, она чувствовала, что ее серенькие валенки становятся хрустальными туфельками, а мамин белый платок — тонким вуалем, и шубка, перешитая из бабушкиной шубы, превращается в воздушное платье с открытыми плечами.
А Маврикий боялся закрыть глаза. Боялся и шептал Соне, касаясь своими губами ее губ:
— Так может закружиться у тебя голова… И у меня тоже… Закружится так, что потом нам их уже не раскружить…
Соня открыла глаза. Они, сверкнув, погасли. Хрустальные туфельки стали валенками, а тонкое и пышное платье — шубой…
На улицах Мильвы еще долго шумела масленица, хотя уже наступил великий пост, начавшийся чистым понедельником.
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
Великий пост всегда тянулся долго. Не коротким был он и на этот раз для тех, кто ждал весны, солнышка, тепла. Но для тех, кого пугали первые проталины, время неслось на полных рысях. Сидор Петрович Непрелов боялся пасхи. Он знал уже точно, что светлое Христово воскресение для него будет тяжким испытанием.
— Дума съедает думу, — жалуется он брату. — На стену готов лезть. Присоветуй хоть ты что-то,