по плохим книжкам. Нигде в мире средины нет и быть не может».
«Либо диктатура буржуазии (прикрытая пышными эсеровскими и меньшевистскими фразами о народовластии, учредилке, свободах и прочее), либо диктатура пролетариата. Кто не научился этому из истории всего XIX века, тот — безнадежный идиот».
Легко ли Маврикию считать себя заслуживающим этого определения, да еще усиленного словом «безнадежный». Легко ли считать себя «пособником Колчака»? А в листовке Ленин прямо говорит: «Мечтатели о средине — пособники Колчака».
Какой же Маврикий пособник Колчака, если он ненавидит его и радуется гибели его армии, которая откровенно борется за восстановление царизма, а с ним за возвращение капиталистов и помещиков.
Оставаясь с листовкой один на один и перечитывая ее, Маврикий чувствовал, как в нем, внутри него постепенно расшатывались основы представлений и убеждений, основы всего того, что Валерий Всеволодович называл мировоззрением. И это мировоззрение не было придумано или построено искусственно, оно — как зрение, слух, обоняние. Не видит же он голубое зеленым, не путает же он шумы с мелодией, и не принимает же он дурные запахи за хорошие. Он жил в мире незыблемых истин. А теперь вдруг все заколебалось, самое святое в нем подвергалось сомнению, и он неожиданно для себя оказался в разряде идиотов.
Медленно проходили иртышские ступенчатые берега. Не замечал их Маврикий, механически поворачивая штурвал. Ему трудно было отказаться от самого себя, но еще труднее возразить листовке, с которой так недвусмысленно насмешливо смотрел Владимир Ильич. Он, конечно, недоволен Маврикием. Да и Маврикий недоволен собой. Сейчас ему так хотелось, чтобы тифозная вошь насмерть укусила Вахтерова. Он ненавидел всю его банду, но все равно для него невозможно согласиться с этим: «либо—либо», либо диктатура буржуазии, либо — пролетариата. Должно же что-то быть между полюсами, пусть не середина, но какое-то такое нечто, промежуточное.
У Маврикия очень уставала и тяжелела голова. Ему так хотелось быть правым. Хотя бы в чем- то.
Он спрятал листовку в маленький бумажничек вместе с метрической выписью на фамилию деда. Хватит. Время покажет. Скоро уже Омск — конец пути и, наверно, конец многому другому.
Так хотелось вымыться в бане… Вымыться до костей, до позвоночника.
Последние версты пути шли на керосине. Не пропадать же ему. Подливали через медную трубочку и воронку в горящие дрова, и катер, густо дымя, заметно прибавлял ход.
Всесвятский попросил капитана пристать на часок к деревушке перед Омском. Он показал дом, в котором жил друг претендента на русский престол, министр двора его величества короля Георга Четвертого. Уйдя, претендент захватил с собой маленький чемодан, в котором находились ценности, деньги и документы, оставив большой чемодан, в котором не было ничего. Штурман и теперь верил, что покинувший катер вернется. Толлин и Гоголев могли бы объяснить, почему претендент не вернется, но для этого слишком много нужно было рассказывать.
Прождав часа три сбежавшего, Маврикий сказал:
— Наверно, министр ему предложил убежище в Англии, не пожелав сообщить об этом нам.
— Вернее всего, вернее всего, — таинственно произнес простоватенький штурман и дал полный в Омск.
В это время года, когда по реке в самые ближайшие дни должно поплыть сало, трудно продать катер. Но в верховьях Иртыша зима приходит позднее. Может быть, кто-то из беженцев захочет податься в далекие степные места или дальше по Иртышу до Китая.
В Омске кочегары получили расчет и оставили катер. Поселились на окраине города. В континентальном Омске зима наступает осенью. Вспоминая прошлую закамскую зиму, друзья начали свои покупки с полушубков.
Омерзительную картину представлял собою Омск на рубеже осени и зимы 1919 года. Вавилон. Колчак и его правительство словно вывернули все пороки бросаемых здесь верховным правителем, веривших в него и надеявшихся восстановить потерянное в Октябре 1917 года.
Здесь собралась буржуазия всех отраслей, родов и оттенков. И каждый хотел выжить. А выжить можно было, только проскочив по узенькой ниточке железной дороги на Восток, к океану. А как?
Хорошо у кого есть что дать. На бумажные колчаковские деньги и не смотрят. И если берут их, то на текущие, рыночные расходы.
Непрелов и Мерцаев проскочили. У них было что дать. Особенно у Непрелова. Он похоронил Музочку Шишигину и взял у нее остальное, зашитое для маскировки в плюшевого медвежонка, который был ей мил с детства. Простая, наивная, а вместе с тем неожиданная хитрость. Герасим Петрович распорол медвежонка. Не пропадать же золотым золотникам и сверкающим каратам. Его счастье. Такова судьба.
Черным чревом города был теперь рынок. Впрочем, не один. На всех улицах шла купля- продажа.
На барахолке города торговали всем. Положительно всем. Нелепость цен была невероятной. Один и тот же предмет можно было купить и за сто рублей и за десять. Продавали, перепродавали краденое, награбленное, брошенное и найденное или снятое с себя для очередного пития-забытья. Было множество дешевых вещей. Беженцы, распродаваясь, не вымогали цену. Задача Маврикия и Виктора состояла в том, чтобы купить теплые вещи по возможности дешевле и обязательно без вшей. Или уж с меньшей вероятностью их наличия.
На рынке Маврикий увидел человека, с которым так боялся встретиться. А тут Маврикий подошел к нему и сказал:
— Здравствуй, дядя Сидор!
Сидор Петрович, всмотревшись в лицо остановившего его племянника, обрадованно воскликнул:
— Ты?! Андреич!
— Я! А что ты тут делаешь?
— А я чего не надо сбываю… Ложки вот. Сапоги Герасины.
Маврикию очень хотелось спросить, как они, едучи на тихоходной барже, обогнали их катер. Спросить так было нельзя. Вопрос был задан короче и проще:
— Как вы здесь очутились?
— А когда холодать начало, мы бросили баржу с беженцами, на пароход переселились, чтобы в лед не вмерзнуть. Да и боялись, что своих в Омске не застанем. Да что же мы здесь об этом толкуем. Выйдем.
— Выйдем.
Вышли. Вместе с дядей и племянником пошел и Виктор. Было видно, что дядю бояться теперь нечего. Жалкий, несчастный, постаревший Сидор Петрович жаловался на брата, на младшего сына, на бога и на весь мир. О старшем сыне он упомянул вскользь и, кажется, был благодарен богу за то, что сын умер от тифа и уплыл вниз по реке. Младшего, Тишу, он, проклиная, называл перевертышем. Тиша ушел к красным в Усть-Ишиме. Ушел и сказал:
«Хватит!»
— Бросил меня и брат, преисподняя и неворотимая ему, — жаловался, всхлипывая, Сидор Петрович. — Он не схотел меня взять и сбег с бритым аптекарем. Я молил его Христом-богом, а он, Каин, сунул мне пачку этих дохлых денег, и только я его и видел.
Сколько мог, неродной племянник утешил неродного дядю и посоветовал ему осесть где-то под городом в деревне, а потом вернуться в Омутиху.
Эти слова привели в бешенство Сидора Петровича.
— И ты мне велишь вернуться к ним, красная бомба… Да я тебя живьем… — Задыхаясь, он бросился на Маврикия.
Виктор отстранил Сидора Петровича легким ударом и, раскланявшись с ним, увел Толлина.
Давно, кажется, еще на Туре, Виктор Гоголев пытался начинать какой-то очень важный разговор и каждый раз откладывал его, или боясь чего-то или считая несвоевременным. А сейчас, видимо, пришло