Так мало прожил ты, Санчик, и уже столько воспоминаний.
А заделанная стена дома гимназии… спасительный взрыв… тоже становятся воспоминаниями.
Как быстро сегодняшнее оказывается вчерашним, насущное, животрепещущее уходит в историю. Но все равно без этой истории, без этого минувшего не понять завтра, порожденного в героическом тревожном вчера.
Невольно вспоминается Толлин и все, что было с ним. Как же так случилось, что Маврик оказался по ту сторону… Но разве ты виноват, Санчик, что твой товарищ не понял самого главного? Наверно, в этом повинны бабки, и сказки, религия, и любящая тетка, и добрые люди, подменившие в его сознании мир борьбы миром иллюзий, заставившие поверить, что доброе начало само по себе, бескровно, победит зло. Не вини себя, Санчик: мог ли ты и твой друг Илья Киршбаум сломать в Маврикии то, что формировалось с колыбели? Если Иван Макарович и сам Валерий Всеволодович не оберегли его от обмана и самообмана, то как могли вы, меньше видевшие и знающие, нежели они, переубедить его?
— Ты и не переживай, Санчик, — убеждала его Екатерина Матвеевна. — Уж если виноват кто по- настоящему, так это я. Но теперь бессмысленно казнить себя… Теперь я хочу только одного, хочу, чтобы он был жив… А я верю, я так хочу верить, что Маврушенька жив.
— И я тоже верю, — сказал, опуская голову, Санчик, видевший много таких «Мавриков», убитых, замерзших, сваленных тифом. Он так боялся в ком-то из них узнать товарища своего детства. И то, что это были другие, обманутые насмерть мальчики, позволяло еще надеяться и верить, хотя…
Хотя, если бы Екатерина Матвеевна видела последствия колчаковщины, она бы не так громко произносила слово «верю».
В уездном небольшом городе Татарске, находящемся на великом сибирском железнодорожном пути между Омском и Ново-Николаевском, впоследствии ставшим Новосибирском, Маврикий благополучно встретил Красную Армию, прилично вооруженную и не так уж плохо обмундированную за счет богатых трофеев заграничного происхождения.
На третий же день Маврикий зарегистрировался в ревкоме, предъявив метрики и сказав, что его отец удрал в неизвестном направлении и бросил его на произвол судьбы. Зарегистрированному беженцу в ревкоме выдали временное удостоверение личности.
Прибегая к фразе, от которой еще никому не удавалось избавиться, скажем — судьбе было угодно, чтобы Ильюша и Маврик разминулись на главной улице Татарска. Они шли навстречу друг другу. Один из ревкома, другой — в ревком. Оставалась едва ли минута до счастливого события в жизни Маврикия, как маленькая собачонка изменила все. Собачонка была так похожа на Маврикова Мальчика, от хвоста крючком до белых отметин на лбу и груди, что нельзя было не свернуть за ней в переулок. Ильюша в это время прошел по улице, и друзья не встретились.
Как обидно, что какая-то собачонка изменила направление человеческой жизни. Ведь Илья Киршбаум ни при каких обстоятельствах не дал бы больше ускользнуть, потеряться своему другу. Он, может быть, даже поднял бы тревогу, стреляя в воздух, если бы Маврикий не захотел понять и поверить, что ему ничто и нигде не угрожает.
Но зачем говорить об этом, коли собачка, похожая на Мальчика, оказалась сильнее судьбы. Зато в этот день произошла другая встреча на окраине города, у железной дороги.
Возле дороги шел в американских ботинках не по ноге, в продуваемой изжелта-зеленоватенькой французской шине-лишке, в ватном треушке человечек с посиневшим девичьим лицом. Толлин узнал его в ту же минуту. Теперь он не был страшен, как тогда, на развилке лесных дорог за Камой. И Маврикий хотел пройти мимо по другой стороне улицы. Но почему-то, не зная почему, какое-то недоброе чувство, напоминающее жестокость, поселившееся в нем, кажется, еще в Мильве, теперь заговорило довольно громко его голосом:
— Здравствуй, Сухариков! Ты, кажется, без карабина, и мне не надо бояться за… За свою теплую одежду.
Это говорил не Маврик, а кто-то другой, уперевший руки в боки, насмешливо уставившись на несчастного.
— Бог наказал меня за тебя и за все, — ответил еле слышно Сухариков.
— Поздно до него дошли молитвы обездоленных такими, как ты… Ну, да ладно. Лежачих не бьют. Не бойся! Я и пальцем не трону тебя. Коли выжил — живи.
А Сухариков, по глупости ли, по трусости ли, а может, притворяясь, трижды перекрестился синей коченеющей рукой и забормотал:
— Да спасет тебя Христос, пресвятая богородица… Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его, — вспомнил гимназическую молитву, которую нужно было прошептать трижды перед экзаменом или вызовом к доске.
Знакомые слова молитвы перекинули какой-то мостик от Сухарикова к Маврику, и чувство, похожее на жестокость, чуточку потеснилось и позволило принять участие в разговоре старожилке Мавриковой души — жалости.
— А полк-то твой где?
— Давно уже его нет… Одних убили, другие сдались.
— Так куда же ты?
— Сам не знаю.
— Так и замерзнуть можно.
— Я уж почти…
— Вот что, Сухариков… Я, пожалуй, скажу тебе, где большой выбор бесплатной зимней одежды. Иди туда, — Маврикий указал за линию железной дороги. — Там достаточно ее. Любых размеров. И убивать никого не надо. Они уже…
Эти последние слова сказала не жалость, а то новое недоброе чувство, которое уживалось со всеми остальными. И не только уживалось, но, как теперь казалось Маврикию, было необходимо ему, чтобы облегчить страдания, разлуку и неслыханное одиночество.
— А ты кто теперь, Маврик? — спросил робко Сухариков.
— Я кто? Я в штабе армии, — ответил Толлин, прикладывая руку в добротной варежке к виску, простился по-военному: — Имею честь.
Сухариков постоял в раздумье, постучал ботинком о ботинок, затем, убедившись, что никто не смотрит на него, воровато побежал за линию железной дороги. Ему очень хотелось остаться живым. Очень. И ему, столько повидавшему, теперь ничего не стоило раздеть мертвого, которому не нужна одежда, а для него теперь, для живого Сухарикова, одежда — это все.
Прикинув рост, ширину плечей, Сухариков принялся раздевать не узнанного им мильвенского палача Шитикова-Саламандру. И уж конечно Сухариков не мог узнать другого мертвеца, Павла Ивановича Саженцева, так счастливо ускользавшего из когтей смерти и нашедшего здесь бесславную гибель. Как- никак, а все же агент и следователь жандармского управления, подававший большие надежды, были связаны до самой смерти давними узами «рыцарей темноты».
Там же в стороне, на большом пепелище костра, находились останки Сидора Петровича Непрелова и набор металлических формочек для расфасовки сливочного масла с изображением тучной коровы и фамилией владельцев фермы.
Лишившись возможности пробираться дальше, Непрелов вместе с другими беженцами и дезертирами пошел греться к костру. В пламени, как всегда, появился Михаил Иванович Шадрин. Он манил к себе Сидора Петровича, протягивая к нему красные, огненные руки. Непрелов был уже не в себе. Еще в Омске после расставания с братом помутился его рассудок. И он, к удивлению греющихся у огромного костра, в котором горели старые шпалы, кинулся в пламя, угрожая кому-то обнаженным кинжалом.
С трудом раздевая Саламандру, Сухариков не замечал следов наведывавшихся сюда ночью волков, которые и теперь сидели, облизываясь по-собачьи, в березовом перелеске, дожидаясь, когда кончится короткий голодный зимний день и начнется долгая лакомая ночь.