— У вас уральский выговор, Василий Семенович.
— Земляк земляка видит издалека. Я тоже сразу решил, что вы из наших мест, когда вы еще рта не раскрыли.
— Как же это так?
— Наши заводские ребята портянки чуть ли не до самого колена наматывают, и всегда край из сапога торчит. Вон он, милый.
Беляев указал на уголок портянки, торчащий из сапога Маврикия, и этим окончательно расположил его к себе.
— Простите. Я отвлек вас. Рассказывайте без всяких стеснений и церемоний.
— Благодарю вас, Василий Семенович. Тогда я начну с того, как у нас появился новый учитель истории…
Беляев кивнул головой, и Маврикий, почти не волнуясь, стал говорить:
— Этот тип появился на Мильвенском заводе, будто сойдя добрым другом юности с очень хороших страниц задушевной книги.
Маврикий говорил о Вахтерове всесторонне и обстоятельно, желая показать этим, что его увлеченность учителем истории вовсе не была легкомысленной, тем более что будущий главарь мятежа сумел обольстить и взрослых, опытных людей.
Когда рассказ подходил к мильвенскому мятежу, Василий Семенович дружески положил свою руку на руку Маврикия и сказал:
— Я боюсь, что не запомню всего. В соседней комнате никого. Может быть, лучше всего пройти туда и не торопясь написать об этом бандите все, что вам покажется необходимым. Как вы думаете, товарищ Толлин?
— Откуда вы знаете мою настоящую фамилию?
— Настоящую? А разве у вас есть еще не настоящая?
— Да. Хотя нет. Вторая тоже настоящая. Это фамилия моего деда.
— Зашеин?
— Значит, вы знаете всё. Это и понятно. ЧК. Но я не боюсь ответить за все. А теперь я хочу не о себе, а о Вахтерове.
— Тогда прошу в эту комнату. Здесь никого.
Оставшись один, Маврикий оглядел небольшую комнату. На стене над столом висел портрет Феликса Эдмундовича Дзержинского. Вглядываясь в его черты, Маврикий отчетливо припомнил, что видел его. Только не мог установить где. Или в Разливе. Или в Смольном. На другой стене был портрет Ленина. Тоже очень хороший портрет и очень похожий на Владимира Ильича.
Как странно, как невероятно странно, что он, Маврикий Толлин… Впрочем, сейчас не время думать о себе. Нужно собрать все силы, поднять все обиды и покончить с Вахтеровым.
Взяв лист бумаги, он не знал, как озаглавить, с чего начать. Подумав, он тщательно вывел: «ОБВИНЕНИЕ».
Написав такое заглавие, им было найдено все остальное. О Вахтерове он говорил в третьем лице.
Писалось легко. Слова сами приходили на перо. Словно ими была начинена чернильница и в каждой капле чернил заключался страшный и жестокий, но справедливый яд мести.
Надеясь, что обвинение будет переписано набело, Маврикий не очень следил за стилистикой. Он рассказывал о покосах, о ночном выгоне коров, о длительной подготовке мятежа, о подрывной работе в деревне, о поджоге домов коммунистов, о натравливании населения на Советы. Теперь вспоминалось и то, что тогда не замечалось им. Но все это были мелочи по сравнению с самым тяжким. Маврикий писал:
«Он глумился над самым сокровенным. Притворяясь революционером, Вахтеров хотел прикрыть красным знаменем свою черную ложь, свои замыслы восстановления власти капиталистов и помещиков. Он, скрывая свою принадлежность к партии вралей, к партии аферистов и убийц, проповедовал то, что ненавидел, во что никогда не верил, — братство людей. Он продуманно назвал свору мятежников «революционной гвардией» и продуманно нацепил бандитам и обманутым им людям не какие-то, а красные повязки».
Как всегда, торопливость взяла в свои руки инициативу, и на пятой странице своего обвинения Маврикий писал все подряд: и про обманные деньги «мильвенки» и реквизиции за Камой под такие же, как и деньги, ничего не стоящие расписки. Зато когда Маврикий писал о «стратегических камерах», тут и строки были ровны и мысли строги.
«В самом названии «стратегические камеры временной изоляции» заключено все. И обман, и трусость. Обман и трусость — это его нутро, его способ действий».
Уже много исписано страниц. И Маврикию так хочется сказать о том, как надругался Вахтеров над ним, как он затуманил самое светлое, что было так дорого Толлину. Но как-то неудобно в большом обвинении, которое как бы идет от тысяч жителей Милввы, говорить о себе. Кто он? Кто? Единичка среди тысяч людей; Одна жизнь в море смертей и жизней. И так ли уж много значат его переживания, обиды…
О себе он не будет писать в этом обвинении. Он должен быть благодарен за то, что ему предоставилась возможность обвинять. И он это делает не от себя, а от тех, кто сейчас стоит за ним там, в Мильве, кто лежит в ее земле, поплатись за свою доверчивость.
Теперь остается сказать о встрече с Вахтеровым на Пресном выпасе. И, ничего не утверждая, предупредить о Чичине, Ногаеве, Смолокурове и о всех тех, которых видел там Маврикий. Конечно, Маврикий не может сказать наверняка, что это новый заговор, новая организация мятежа. Однако же он не может и утаить своих подозрений.
В комнату, где Маврикий начал переписывать свое обвинение, вошел Василий Семенович и сказал:
— Стоит ли? Переписка не всегда полезна. Конечно, она улучшает в смысле слога вылившееся на бумагу, но, улучшая слог, охлаждает жар слов.
Не столь радивый на всякого рода переписки, Маврикий был благодарен Василию Семеновичу.
— Конечно, конечно… Машинистка это сделает лучше. Лишнее всегда не поздно вычеркнуть.
— Это мы с вами сделаем до перепечатки.
Беляев взял листы и углубился в чтение.
Маврикий снова разглядывал портреты и снова думал о себе, о своей исковерканной жизни. Он думал о том, как хорошо, что ему предстоит признаться такому вдумчивому и доброжелательному человеку. Вместе с тем очень жаль огорчать такого человека. Очень.
Маврикий! А может быть, ты хитришь с самим собой? Может быть, тебе стыдно и боязно говорить про себя правду?
Может быть, и так.
Окончив чтение, Василий Семенович опять положил свою руку на руку Маврикия и сказал:
— Это очень здорово, друг мой. Принципиально партийно.
— Правда, Василий Семенович?
— Ну а почему же не правда? Мы как-никак в ЧК, где не бросаются словами.
— Да, конечно, — тихо отозвался Маврикий, отвернувшись к окну. — Поэтому я сейчас расскажу о себе. Хотя мне и очень трудно разочаровать вас, Василий Семенович… Так трудно, что даже застревают слова.
— Ну, а коли застревают, так нечего их насильно выдавливать оттуда и терзать себя.
— Нет, я должен… Я не имею права далее… Я прошу вас, выслушайте меня, Василий Семенович…
И Маврикий принялся, волнуясь и заикаясь, говорить о себе и наговаривать на себя. И чем больше рассказывал он, тем легче становилось ему.
Беляев с неослабевающим вниманием слушал его, смотрел ему в глаза. А в них испуг и радость. Беляев повидал за эти годы работы в ЧК множество глаз и умел читать по ним.
Когда Маврикий рассказал все, Беляев сказал: