Норкусу, выложи ему все. Пусть подумает, пока не поздно. У него родня в Каунасе есть, пусть постараются… Так уж всем добровольцам и дают землю? Есть, которые и не получают. И его отблагодарим, и батрак в доме останется. Рука руку моет. Так и скажи.
— Пастушонок, слышь ты? — позвал меня хозяин. — Чего здесь болтаешься всю обедню? Пойди в хлев, подбрось овцам какой ни есть трухи, все утро блеют, как ошалелые!
Я вышел. И целый день не выходил у меня из головы разговор хозяев. Страх как жалко, если Йонас уйдет, но еще жальче, если он не получит земли. Столько думал об этой земле, так радовался, пастушонком обещал меня взять… Вспомнились его слова: «Хозяева такие сквалыги…» А я возьму и расскажу ему. Обязательно расскажу! И тут вдруг я вспомнил, как однажды отец задал трепку Маре за то, что она рассказала слышанную где-то сплетню, будто Тяконене собирает по стрехам куриные яйца и продает на базаре за мужниной спиной.
— Чтобы в моем доме сплетен не было! — пригрозил тогда отец. — Услышу когда — голову оторву!
Но Йонас и сам заметил мое огорчение. Вечером, когда мы пошли в чулан, спросил в шутку:
— Ну, что ж ты, брат, ходишь как пришибленный? Паклей обожрался или с чего еще!
Слово за слово, вытянул он из меня всю тайну. И сам нахмурился еще больше, чем я.
— Ах, сукины дети, ах, черти полосатые! Так-то они со мной? Ну, погодите! Сейчас пойду и надаю по морде! — рванул он дверь.
— Погоди, — крикнул я, чуть не плача, — ведь узнают они, что я рассказал, да так всыплют, что и не встану!..
— Это верно, — остановился Йонас у дверей. — Истинная правда, всыплют.
Вернулся, присел на край кровати, долго молчал, обхватив руками голову.
— Вся беда, брат, что я добрый, — проговорил он глухо. — Плохо работать не могу! Иной раз и захочется напакостить им за все скотство, а вот не могу. Как увижу, дело есть — руки сами хватаются, хоть плачь! Так, говоришь, и насчет Адели чесали зубы?
— Говорили: не по собаке колбаса.
— Ах, черти комолые, сволочи поганые! Была бы их власть — Аделю в клочья бы разорвали и разнесли бы по своим дворам. А все из зависти, чтобы только простому человеку не досталась. Зачем, мол, простому человеку красивая жена, простой, мол, всякую возьмет — не в шелка ему жену обряжать, не в сукно одевать.
— А она очень красивая, эта Аделя?
— Красотой сыт не будешь. Сердце у нее золотое, вот в чем штука. Как взглянет на тебя, как улыбнется… Эх, к чему я тебе говорю! Совсем мал ты еще, не поймешь таких дел. Ложись!
Помолчал и добавил:
— Нужна она мне, брат. Так нужна, что двора не могу перейти, не подумав о ней.
И вдруг закричал:
— Ложись, чтобы тебя черти взяли!
— А ты… не пойдешь драться?
Йонас засмеялся:
— Битьем скотину не выучишь. Ложись. И я лягу. Чтоб они повесились со своей болтовней. Аделю я нынче видел, она и глядеть не хочет на других, обещает ждать… И в волостном управлении узнал: бумаги будут!
Подул теплый полуденный ветер. Потемнел снег на полях. Кое-где уже выскочили из-под него черные бугры. По небу плыли грязные, набухшие влагой тучи, изредка прорывающиеся полосами дождя. В колеях, на обочинах заблестели первые лужицы от талого снега. По утрам они еще затягивались тонкой пленкой льда, но чуть пригреет солнышко, опять оттаивали и разливались вширь. По межам, по скатам, по ложбинам зажурчали мутные ручейки. Они несли все прибывавшую глинистую воду. Казалось, вся земля умывается перед великим и радостным праздником. Прилетел скворец и долго свистел, сев на прошлогоднюю скворечню. А потом пошел теплый весенний дождь, зарядил на несколько дней, пока от снега и следа не осталось. На выкупанных пашнях уже пробивались ранние хвощи, жались по краям резные кровохлебки, поднимали головы белые дождевики. Еще ни зелени как следует, ни сочности, а все подспорье скотине.
Старая Розалия, достав из-под стрехи освященные травы и набросав их в горшок с калеными углями, ходила с этим горшком по хлевам, окуривала каждой корове морду и вымя: чтобы дурной глаз не сглазил и молока больше давали. Окурила и меня, схватив за ворот.
— Благополучно выгнать и благополучно пригнать, и благослови, господь бог, нашу скотину… И тебя, негодника! — приговаривала она, тыкая меня носом в курящийся горшок.
Взял я свитый для меня Йонасом кнут с кисточкой и можжевеловым кнутовищем. Выгнал коров из хлева. Хозяйка бежала за мной по двору, совала за пазуху краюху хлеба с солью и повторяла:
— Чтобы молоко гуще было!
Я выгнал скотину. Застоявшиеся за зиму коровы бегали по вязкому полю, бодались как ошалелые. Огромный пестрый бык, мыча и кося на меня налитым кровью глазом, рыл землю. Не успел я оглянуться, как все стадо разбрелось кто куда. Овцы с блеянием бежали к лесу, телята скакали к ручейку Уосинта. Растерявшись, глотая злые слезы, бегал я от одного края поля к другому, безуспешно стараясь согнать всех в кучу. Измучился я, разгорячился, истек весь потом, а стадо еще больше разбегалось…
Йонас пахал, выбирая места повыше и посуше. Скворцы вперевалку провожали его целой вереницей по борозде, хватали толстых красноголовых гусениц. А за скворцами шли и вороны, время от времени взлетая и вступая между собою в драку. Йонас довел борозду до конца гона, остановил лошадей у луга, поманил меня.
— Чего носишься по полю? — спросил сердито. — Силу тебе некуда девать? Садись вон там на камень и сиди!
— Сам ты носишься! — отрезал я. — Или не видишь, что делается?
— Эх ты, клоп, — рассмеялся он. — Сразу видать: первогодок. Пусть их бегают, пусть скачут. Простоял бы ты всю зиму в закрытом хлеву, и сам бы теперь скакал, задрав хвост. Побесятся и в кучу соберутся. Животина — тот же человек, она любит кучкой держаться. Садись, говорю, сиди и посвистывай.
И подтолкнул меня к большому камню. Сам сел рядом, свернул цигарку. Скворцы и вороны стояли по краям борозды, повернув головы, глядели на Йонаса — ждали, когда опять начнет пахать.
— Чем бегаючи полы обивать, лучше бы с пастушонком Паулюкониса согнали скотину вместе. Вон, — показал рукой в сторону маячащего вдали хутора, — недалеко от дома пасет. Летом, когда выгоните скотину в лес, с ним будешь пасти. Потому заранее надо согнать: познакомитесь с ним, и коровы пусть отбодаются.
Глубоко затянулся дымом, поднялся и, понукая лошадей, пошел мерным шагом за плугом. А за ним опять двинулась вся вереница скворцов и ворон — скок-скок…
Подогнал я стадо ближе к усадьбе Паулюкониса. Издали окликнул пастушонка. Он прибежал, запыхавшись, размахивая длинными рукавами сермяги, и остановился передо мной, видимо не зная, что сказать.
Был он намного меньше меня ростом — щупленький, неказистый мальчик с темными и курчавыми, как ягнячья овчинка, волосами, с беспрестанно мигающими глазами. Сермяга чуть не до пят, на голых ногах деревянные башмаки, щиколотки почернели от грязи до лоска — хоть картошку сажай.
— Ты откуда будешь? — спросил я.
— Оттуда… — махнул он рукой в сторону леса.
— Откуда — «оттуда»?
— В Палаукишкяй мама живет.
— А отец?
— Отец в окно выскочил.
— Как так выскочил?
— А я знаю? Выскочил — и нет его. Мама так сказала.
Вдруг он беспокойно дернул плечами, сунул руку за пазуху, почесал там и вытащил горсть сенной