Бокарев хохотал. Мелко тряс головой в смехе и старик, давая понять, что он пошутил, смотрел на Бокарева посветлевшим глазом и мягко уговаривал:
— А все же, Серега, скажу я тебе, у Митьки левая бровь крылом шла.
— Крылом так крылом, — соглашался Бокарев.
Пальцы сами собой, вроде бы без его участия, мяли глину — в такие минуты Бокареву иногда казалось, что они живут какой-то своей, самостоятельной от него, жизнью.
Старик любовался его работой и приговаривал:
— О-о!.. То дело.
Случалось, правда, иногда и так, что от советов старика Бокарев вдруг стервенел. Что-то раздражающе на него накатывалось, и он гнал старика из комнаты:
— Перестань меня терзать, дед, иди отсюда, стучи себе на машинке свою сагу...
Тогда сердился и старик, лицо его загоралось от злости.
— Да ты, смотрю я, и не скульптор вовсе, а натуралист ползучий. Чему тебя в школе учили? Наставляй вас, наставляй... И никакой благодарности. Уважаемого человека вылепить не можешь. — Горячась, старик переставал коверкать язык. — Где твое вдохновение? От снимков оторваться не можешь.
Впрочем, долго сердиться старик не умел. Опять делал витки по комнате, выскальзывал на кухню, возвращался с самогоном и примирительно говорил:
— Не серчай на старика немощного, Серега.
Остальная жизнь в доме зыбко, как-то дымчато проходила мимо и долго не складывалась в общую картину. Только прожив у старика, наверное, с месяц, Бокарев стал соображать, что к чему.
Тихая худенькая старушка оказалась двужильной. Под утро она, накинув на голову большую пуховую шаль и затянув ее концами на груди крест-накрест, уходила доить двух раздобревших бокастых коров. Долго гремела в глубине двора подойником и ведрами, затем опять ненадолго пряталась в своей комнате, но и там, по всему, сидела не просто так — из комнаты постоянно доносилось какое-то ритмичное постукивание.
Выбрав время, когда бабуся хлопотала во дворе по хозяйству, Бокарев заглянул в ее комнату. Там стояла деревянная прялка с большим, как штурвал, колесом и с ножной педалью; на зубьях деревянного гребешка прялки пышным облачком зацепился пук овечьей шерсти.
Накрыв утром для них стол, она часа два бодро стучала в комнате педалью прялки, потом прибирала во дворе, кормила скотину, переносила в корзиночке куда-то яйца...
Еще во дворе под навесом каждый вечер шумел сепаратор, а позднее она в комнате вязала носки, варежки я свитера.
Бокарев в жизни не видел, как доят коров, и как-то уговорил старика сходить туда, во двор к старушке, как бы на экскурсию. Коровы стояли спокойно, флегматично жевали жвачку, косились на них лиловыми глазами, а тонкие струйки молока под худыми но, видать, сильными пальцами старушки так и жикали со звоном в подойник.
— Ей, заметь, давно пора медаль привесить, — сказал старик, но вместо медали покрутил кулаком под носом старушки. — Она взяла обязательство по семь тыщ кило молока надоить за год от каждой коровы. Соски оторвет, а слово сдержит. Она такая... Когда я, Серега, оженился, то заместо мотора лебединое перо ей в одно место вставил, она с той поры и порхает без устали. — Поглядев с минуту на то, как доит коров жена, он задумчиво добавил: — Лучше бы, конечно, сразу маслом...
Иногда под окном слышалось густое гавканье пса Джойса. Старик шел открывать племяшу, за ним на мороз, освежиться, выскакивал и Бокарев.
Племяш приходил с намотанными на запястье витыми шнурками модной сумки из серовато-белесой, хорошо выделанной мешковины. Внизу сумки трепыхалась на ветерке густая бахрома, а на боку ее был нарисован несущийся по волнам кораблик с алыми парусами, надутыми ветром, под рисунком полукругом шла надпись: «Бригантина». Такие сумки, знал Бокарев, продавались в Ялте у бара на отслужившей свое и стоявшей на приколе у пирса старинной яхте.
Отворяя массивную калитку, старик торжественно говорил:
— Вот племяш живмя явился.
Племяш хмыкал и отвечал:
— Номер уж три.
Первым в дом врывался красно-рыжий пес Джойс. Вскакивал на лавку, ставил на стол меж тарелок лапы и хватал зубами все подряд; ел он даже соленые огурцы и грузди.
Племяш вытаскивал из раздувшейся сумки то подстреленных зайцев, то тетерева, глухаря, рябчиков... Сдвигал локтем тарелки, выкладывал принесенное на стол и спрашивал:
— Интересно девки пляшут?
— Это верно. Интересно, — кивал старик. — Еще ты вот яму найди, где зимой хариус стоит, а то рыбца давно не заглатывали.
— Бу сделано, дед, — отвечал племяш.
Однажды он, сказав: «Номер уж восемь», вынул из сумки выделанный мех большой пушистой лисы. Тряхнул мехом, подняв лису за морду, и по хвосту, спине пошли гулять золотые волны.
Старик засуетился, заохал.
— Прямо скажем — уж десять.
Забрал у племяша лису, уложил ее золото на лавку и сказал:
— Вот, Серега, братишку слепишь — и увезешь ее в подарок жене-подруге.
Бокарев ответил:
— А я не женат вовсе, — даже и не заметив, что начисто отрекся от Люды.
— У-у, хорошо. Вот хорошо, — почему-то обрадовался старик. — Да ты не тушуйся. Поверь, за такую-то лису любая краля замуж пойдет.
Иногда на день-два из районного центра приезжала в гости дочь старика, миловидная, слегка полнеющая женщина с румянцем на щеках и с большой русой косой. Тогда в доме шел пир горой. Обязательно заявлялся и племяш. Подвыпив, он все норовил ущипнуть дедову дочку за бок, она хихикала, взвизгивала и передвигалась поближе к Бокареву. Старик, словно поощряя дочку, подпихивал плечом ее к нему совсем вплотную, и скоро скульптор стал подозревать, что именно дочка имелась в виду, когда старик писал: «Все остальное, что надоть, толе отыщется». Поймав себя на том, что ему тоже очень хочется пощипать дочку за пухлый бок, он ужаснулся: «Этого мне еще здесь не хватало» — и стал пристально всматриваться в ее лицо, представляя как бы она выглядела с бельмом, как у старика, на левом глазу; всякое желание заигрывать с женщиной пропало.
Подвыпив как-то сверх меры, старик поведал Бокареву на ухо, что дочка у них — приемная.
— Бабушка в молодости грейдером работала. Затяжелела — и выкинула... Опосля, когда я из дальних мест возвернулся, она затяжелеть уже не могла...
— Каким грейдером? — удивился Бокарев.
— Грейдером и грейдером... Ужель не поймешь? Тем, что дорогу утюжат. Взяли мы в дом девочку- сироту, так я сначала боялся, что гхинетика подведет. Но ничего, совсем справная выросла, нашенская, своя, как говорят в народе, в доску. Теперь и за родную дочь никому бы ее не продал. — Он игриво ткнул Бокарева локтем; — Лиха девка, а!
Дочка всегда привозила старику что-то толсто завернутое в тряпку, а когда племяш собирался увозить ее в санях домой, то на хрустевшее сено ставились фляга со сливками, кастрюля с домашним сливочным маслом, корзины с яйцами и битыми курами; еще старушка грузила в сани все, что успела связать.
Поглядывая на связанные ею варежки и носки, старик подмигивал Бокареву и шутил:
— Лучше бы она научилась вязать сразу деньгами.
Сверток, который привозила дочка, старик, встречая ее, небрежно бросал под лестницу. Но во время застолья он исчезал оттуда. Скоро Бокарев подметил, что старик, улучив момент, когда все были увлечены разговорами, незаметно брал сверток из-под лестницы и прятал себе за пазуху, а потом лез в мезонин, якобы по каким-то другим делам, и там, у машинки, горбясь так, словно накрывал сверток плечами, старательно пересчитывал привезенные дочкой деньги.
Однажды Бокарев подслушал, как старик, считая деньги, тихо разговаривал с покойным братом:
— Простая это, Митя, задачка: один к одному, один к одному... Сложишь так — кучка вырастет. Даже и