Старик Белоусов с огорчением посмотрел на него:
— Разве?.. Задача, — задумчиво поскреб ногтями по лысеющему затылку и вдруг обрадовался: — Так это же понятно. Митька был младшим. Усек? Он меня любил и во всем слушался. Я в нем сознание пробуждал. Идейность. Понятно? Дальше о Митьке больше пойдет.
Он глубоко задумался над бумагами, беззвучно зашевелил губами, перечитывая начало, потом твердо сказал!
— Нет, Серега, хорошо поток сквозит. А сколь их было, детей, неважно. Перемрут, может, потом все. Или что еще с ними случится. Про Митьку, да, где-то поболе надо.
Грустно подпер щеку ладонью, пригорбился у машинки, поморгал на буквы и неожиданно воспрянул: живо вскочил на ноги, круто развернул стул и оседлал его, ухватился рукой за спинку, как за узду, гаркнул:
— Эгей! По коням!
Заскакал на стуле по комнате, имитируя языком перестук подкованных лошадиных копыт.
Остановился и привстал на стуле так, словно ноги были в стременах, поднес к глазам ладонь, осмотрелся и, бешено взмахнув палкой, поскакал прямо на Бокарева.
— Рубай гадов сплеча!
— Очнись, дед! — крикнул Бокарев и отвалился спиной к стене, чтобы в случае чего легче было оттолкнуть старика.
Но тот резко осадил стул, опустил палку и, поглядев на выкатившего глаза Бокарева, хихикнул:
— Не боись, — и пояснил: — Вживаюсь в образ.
Приставив ко лбу указательный палец, он неслышно походил в своих толстых шерстяных носках туда- сюда по комнате.
— Скачи не скачи, а зачем мне, скажи, Серега, вживаться в образ, коль мы вместе с Митькой здесь революцию делали. Правда, бывало, и шибко спорили. Иногда он серчал на меня и кричал, что у всякой шутки есть предел. Один раз с наганом за мной по всему селу бегал. До сей поры, как вспомню, спина болит.
Старик поморщился и зачем-то ухватился за свои тугие ягодицы.
— Ранил? — с сочувствием спросил Бокарев.
— Не совсем, чтобы ранил, но очень даже похоже. А насчет шутки предела, так это он зря. Не хуже его знал, где тот предел. Потому и жив пока. — Еще походив и подумав, старик добавил: — Если совсем точно, то революцией в тот момент больше Митька занимался, а я на том важном этапе вел аги... нет, эту, ну, аттиистическую работу. Народец тут, в округе, страх какой религиозный был. Однажды за противорелигиозную пропаганду двух у меня друзей, молодых красивых парней, у-у каких — кровь с молоком, кольями, собаки, забили. Еще я, как тебе говорил, решал народнохозяйственные вопросы, что тоже трудно. Но то было позже.
Старик насупился и подошел к стеклянной стене. Величаво выпрямился и надолго замолчал, пристально глядя куда-то вдаль, — сбоку Бокарев видел, как у него напряженно подрагивали тяжелые седые брови.
Неожиданно старик встрепенулся и бросился за берданью, походя сказав Бокареву:
— Трудное это дело, Серега, аттиистическая пропаганда, и нечего из-за нее вожжами хлестаться.
Вновь кинулся к стене, уже с берданью в руках, хмурясь и взводя курки. Вскинул стволы, припал щекой к гладкому дереву приклада и враз повеселел. Подобное Бокарев не раз замечал за ним и раньше и знал — идет сейчас по улице неугодный старику человек и знать не ведает, что взят на мушку. Горошина мушки под напряженным взглядом разрастается до размеров пушечного ядра, лежащего меж стволами, как меж двух холмов, и тот, маленький издали, медленно сучит по этому ядру ногами, а стволы двигаются следом, идут за ним... Иногда старик любил затевать с человеком, идущим по улице, своеобразную игру: село-то с высоты мезонина проглядывалось насквозь. В охотничьем азарте попрыгает у стен, то перебежит к одной, то к другой, то проводит человека стволами, то, наоборот, рассчитав, сколько тот пройдет, спрятавшись за домами, встретит его стволами у другого угла... А то еще так: догадается, куда идет человек, и повернется спиной, поднимет ружье стволами в потолок. Стоит, закрыв глаза, и считает: «Раз, два, три... пять, шесть... двенадцать...» Резко поворачивается и припадает щекой к прикладу. Его всегда радовало, если он не ошибался, а поворачивался к окну и открывал глаза как раз тогда, когда тот, на улице, уже заносил ногу, собираясь свернуть за угол; тут же звонко разносилось:
— Клацк...цк, — старик почти разом нажимал на оба спусковых крючка.
— Послушай, дед, — желчно сказал Бокарев, решив пристыдить старика, — а ведь ружье раз в году и незаряженным стреляет.
Старик в ответ важно кивнул, явно довольный:
— И то верно, шар-рахнет дуплетом, так и не возрадуешься, а то, у-у, погрязли все в безыдейности.
В висках у Бокарева застучало, и он, сказав: «Ну тебя, знаешь, дед...» — пополз ногами вперед по лестнице в кухню.
Там он нацедил из краника в стакан самогону, выпил, поморщился, заел чем-то со стола и пошел к себе в комнату, превращенную им в мастерскую скульптора.
В комнате тоже творилось черт-те что. Тихая старушка заходить сюда почему-то боялась, а Бокареву убирать в комнате все было некогда, и пол давно покрылся сернистым налетом от растоптанных кусочков засохшей глины, ком которой здоровенным бугром возвышался на огромном заляпанном столе. Собственно, и не ком это уже был, а нечто, постепенно превращавшееся в бюст Дмитрия Михайловича Белоусова — его скульптор лепил по старым выцветшим фотографиям. После работы Бокарев бережно укутывал бюст влажными тряпками, а сверху еще накрывал большим целлофановым мешком. Увидев это в первый раз, старик аж зашелся в хохоте: «Ты, Серега, чего это на Митьку натянул?.. Ой, уморил. — Но скоро остыл и по-хозяйски кивнул: — Ничего. Так будет сохранней». Бокарев чуть не вытолкал тогда старика из комнаты — не лезь не в свое дело; он и стол придвинул к самому подоконнику и не закрывал форточку, потому что громадная печь от огня вечерами прямо-таки гудела, примыкавшая к ней стена часто становилась такой горячей, что казалось — плюнь на стену, и слюна зашипит.
Бокарев осторожно, даже с опаской снимал целлофан, разматывал тряпки и с тревожным недоумением смотрел на то, что успел сделать. Старик просил, умолял вылепить брата пожилым: «Таким, Серега, каким знал и любил Митьку народ все последние наши славные десятилетия». А на фотографиях, частью разложенных по столу веером, частью лежащих небрежно рассыпанной кучкой, он был снят молодым — в кожаной командирской фуражке со звездой, с ремнями портупеи поверх гимнастерки и с орденом на груди; вглядываясь в красивое лицо молодого человека, сравнивая снимки с тем, что получалось в глине, скульптор все крутил и крутил головой, скоро у него начинало рябить в глазах, а потом появлялось отчетливое ощущение, будто тот, из глины, упрямо подмигивает ему с нагловатой хитростью.
Бокарев пугался до ужаса, закрывал глаза и сидел так, успокаиваясь и пытаясь представить что-то очень важное, что все время ускользало от его внутреннего взора.
Еще постоянно мешал старик.
Долго он не мог усидеть один в своем мезонине и сползал посмотреть, чем занят Бокарев. Мельтешил в комнате и раздражал, злил своими советами.
— А у Митьки здеся вот пролегала глубокая складка, — тыкал он пальцем в щеку бюста. — У Митьки, эвон, левая бровь крылом шла.
— Отстань от меня, дед, — сердился Бокарев. — Это она у тебя крылом идет.
Старик горестно всплескивал руками:
— Так мы же с ним небось братишки единоутробные. Ужель не поймешь — здесь же гхинетика чистой воды.
Доказывая свое, он нервничал, кругами ходил по комнате, круги эти все расширялись, на одном из витков старик вдруг выскальзывал в кухню, но скоро возвращался — с самогоном в стаканах и с тарелкой.
Совал один стакан Бокареву и говорил:
— Спорим все, спорим... Нет чтобы потолковать про искусство. В древности оно было как-то наглядней, верно? Фундаментальней... А чтобы скульпторы не повторялись, читал гдей-то я, то им глаза вытыкали.