говорю. Отец кивает головой и успокаивает: отпустит, не волнуйся. Сквозь сон шмыгаю носом, размазываю по заросшим щетиной щекам густые слезы.
Отец — так я обращался к нему с детства. Только про себя дерзал называть его батей, папашей, папулей... Странно, имя его произносилось очень редко и только внутри семьи. Рабочие называли его уважительно хозяином, странники и нищие — благодетелем. Партнеры по совместной работе иногда величали его человеком слова — это за то, что он всегда выполнял обещания и никогда никого не обманывал. Мать наедине в приливе нежности называла его «свет мой солнышко». Когда он вытащил своего утопающего друга из реки, тот назвал отца спасителем. А один человек, поэтического склада ума, наблюдая отца за посевной, шепотом произнес: «Творец».
Удивительно двойственное отношение сложилось у меня к отцу. С одной стороны, я его бесконечно любил и уважал за его абсолютную чистую цельность. С другой — с самого детства меня постоянно раздражала в нем его положительность, которая всегда казалась какой-то ограниченностью, что ли. Эта моя вторая сущность так и подзуживала ему противоречить, упрекать в излишней правильности, доказывать его неправоту и издеваться над его простодушием. Это она мне постоянно внушала, что человек — существо высшее, а потому должен быть сложным, сомневающимся, ищущим. Рост личности может происходить только в условиях диалектической борьбы добра и зла внутри человека. Когда отец спрашивал — знаете, с такой детской непосредственностью: «Да зачем же зло в душе плодить-то?» Меня, помнится, всегда раздражала его простота. Рвался я возражать, только чувствовал, что вру, потому что выходило, будто я защищаю наличие зла в человеке и приписываю этому злу движущую силу совершенствования. Так, растерянно я и останавливался в своих потугах, а отец выходил из наших стычек правым.
Еще больший раздрай в мое отношение к нему вносит его — с моей точки зрения — непрактичность. Представьте человека, который увидел воров, крадущих его зерно, подъезжает к ним на своем мотоцикле и помогает грузить, да еще подсказывает, как лучше незаметно вывезти добычу из хозяйства. А мне объясняет: если люди воруют, то им надо, они, стало быть, нуждаются. А когда завтра эти ворюги с испугу привозят зерно обратно, прознав, что сам хозяин помогал грузить, отец отказывается брать и еще дает им пачку денег на подъем хозяйства. Да что я, не знаю их — пропойцы они и бездельники. Так ведь не пропили, мне на зло, а на самом деле поднялись и теперь у отца учатся ведению хозяйства. А чему учиться-то? Подсчитал я как-то, что у нас работает вдвое больше наемных, чем нужно, а если прикупить кое-какие машины, то вообще можно обойтись гораздо меньшим числом рук. Снова отец улыбнулся только и сказал: пусть себе работают, они нуждаются.
А про соседскую ферму вы не слышали? Там и земля — одни болота, и все прохудилось, прогнило — ну, руки у соседа не из того места растут, неудачник, в общем. Приходит он к отцу и просит принять в свое хозяйство. Как я тогда возмущался! А отец взял все на себя, восстановил за свой счет, наладил, получил совершенно невообразимые урожай, надои, привесы — ну, это понятно, — но он этого неумеху-неудачника оставляет при хозяйстве, и тот, самое интересное, будто перерождается, становится рачительным хозяином и управляющим своего же бывшего имения.
А толпы нищих кормить, а разных бродяг и беглых приваживать — это каково! А детдом взять на содержание! Я уж не говорю, что церковь тоже за наш счет восстанавливалась. Я ему: отец, разоримся! А он только улыбается своей детской улыбкой: так ведь не разоряемся, сынок, а только обогащаемся. Я ему: ведь если бы не тратились попусту налево и направо — были бы уж богачами. А он снова улыбается и говорит, что мы и так богачи. Потому что, по его мнению, богатым быть — это когда и себе хватает, и еще людям помочь остается. И самое интересное, что он снова прав. Вопреки законам предпринимательства — прав! Вопреки всякой логике жизни — прав!
Утром просыпаюсь и жду, когда разбойники уедут по своим темным делам. Жду с полчаса, кормлю соседей по бунгало, вывожу их ночные горшки и посматриваю на окна дома. Наконец, выглядывает хозяйка и, подперев грубоватое лицо ладошкой, долго так смотрит на мою улыбающуюся физиономию. Я предполагаю, что это не вполне изящное зрелище, потому как на лице моем, кроме щетины и синяков, явственно проступают холопское подобострастие и щенячья искательность хозяйской ласки.
Хозяйка сменяет задумчивость на милость и жестом приказывает предстать. Я показываю рукой на ближайшего цепного пса, за что чуть не лишаюсь пальцев: всего в сантиметре от них рефлекторно клацают огромные собачьи клыки. Она спускается ко мне и за руку выводит меня из зоны действия церберских зубок.
За тем же чудненьким столом с совершенно очаровательной плюшевой скатерочкой вкушаю невозможные деликатесы: белый хлебушек, розовые помидорчики и — представляете! — настоящую свеженькую колбасочку. На мою всклокоченную нечесаную голову опускается хозяйская тяжелая, но теплая рука. Я преданно поворачиваю к ней лицо и полушепотом прошу ее отпустить меня. Она кивает головой: подкрепись, говорит, и ступай. А еще, говорит, прости меня, что так получилось. Я говорю: может, тогда вместе убежим? Нет, водит она головой, я останусь, а ты уходи, только прости меня, если сможешь. Да еще и денег немного дает. Вот такая добрая женщина оказывается.
Когда после моего ретивого марш-броска страшный дом и ужасный лес остаются далеко за горизонтом, я останавливаюсь, унимаю колотящееся сердце, забредаю в густой перелесок и оказываюсь на берегу реки. Ухоженный чистый пляж с желтоватым песочком с солнечными зонтами из крашеных досок населяют несколько отдыхающих. На меня никто внимания не обращает, поэтому я раздеваюсь и забираюсь в теплую чистую воду. Долго купаюсь, смывая с себя грязь и усталость. Затем ложусь на песок и подставляю солнцу израненное тело.
Сквозь чуткую розоватую мутную дрему чувствую приближение человека, открываю глаза и обнаруживаю поблизости мальчика лет девяти. Он усаживается ближе к воде, держа в руках книгу. Бросает в мою сторону вежливый взгляд.
— Ничего, если я здесь присяду? — спрашивает.