озадаченным, и глухо, но с усиливающейся настойчивостью, в которой проскальзывают истерические нотки, начинают бубнить, пугаясь собственной смелости, но, видно, их и вправду достало: долго ли бог этих тварей хабиру будет нас мучить? Неужели, повелитель наш, ты не видишь: прекрасная наша страна Кемет гибнет? Отпусти их. Всего же на три дня.
— Вернуть! — повелевает властитель, и почти мгновенно они появляются, подталкиваемые осторожно стражей, — рыжебородый, разъяренный и явно ничего не боящийся, вероятно бог его тоже допек, и брат его, бодрящийся, но явно испуганный этим возвращением. — Я отпускаю ваш народ совершить служение богу вашему. Кто же пойдет?
— Пойдем все, от малолетних до стариков, — говорит рыжебородый, почти не заикаясь, — сыновья и дочери, овцы и волы, ибо у нас праздник Богу нашему.
— Я готов отпустить вас, — повелитель ощущает нарастающее раздражение, — но почему с детьми? У вас худые намерения. Мое последнее слово: пойдут одни мужчины. Именно так я понял то, что вы просили. Всё.
Последнее означает: гоните их в шею.
Что и было сделано.
Во вторую половину того же дня и ночью сначала тонкий свист, затем скуленье и вой заполняют коридоры дворца, хлопают двери, дергаются рамы наглухо закрытых окон: ветер из пустыни, сильный, знойный, бесчинствует до утра, и вал саранчи покрывает все желтое и зеленое — черная, словно бы выжженная и выпотрошенная земля щерится в окна дворца, куда неизвестно через какие щели проползают эти твари, слепо прущая сила, омерзительно шевелящая ножками.
В панике повелитель велит немедленно привести братьев: слепое шевеление этой массы тварей вывело из равновесия даже его, абсолютно лишенного брезгливости, — по сравнению с копанием в человеческих внутренностях живое шевеление этой подобной тем внутренностям массы уже стоит за пределом всякого омерзения.
Повелителя вырвало в его личном, выложенном золотом и мрамором туалете, да так, что кажется, собственные его внутренности вот-вот выскочат наружу.
— Простите грех мой еще раз, — говорит он, видя, насколько неловко рыжебородому, — помолитесь вашему богу, отвратите это бедствие, эту смерть.
Впервые повелитель своими глазами видит вышедшего во двор рыжебородого. Вот он простирает руки к небу.
Теперь уже нет сомнения: медленно, но так же на глазах фараона ветер меняет направление и несет, выдувает, подобно песку, этих тварей, и скорее ветра мчится весть: саранча сброшена в Тростниковое море.
6. Моисей
При первой встрече с властителем, несмотря на сильное внутреннее напряжение, а быть может, благодаря ему, Моисей за гримом, блеском короны и одежд заметил ущербную ручку, крокодилий оскал при улыбке, легкое прихрамывание в момент его ухода. Все это указывало на то, что сидящий на троне — истинный сын или внук Сети, у которого были те же физические недостатки, но в более слабой форме. Отсюда можно было предположить, что и характер сына выражает также более обостренно изгибы души своего отца или деда, которые несли неутолимую уверенность в его абсолютном и непререкаемом праве владеть жизнью и смертью всех своих подданных, не говоря уже о чужаках, оказавшихся в его владениях. Дед, несомненно, отдавал себе отчет, что его божественная — а он был в этом фанатично уверен — власть ограничена возрастом, болезнями, смертью, и все же, пока был жив и всесилен, вел себя так, словно для него этих ограничений вообще не существует. Выражалось это по-разному.
Доказательство не от противного, а от страха заведомо воспринималось как аксиома, сколь бы безумной она ни была: чем больше женщин понесет от его семени, тем жизнь его будет дольше — нечеловеческая плодовитость уже сама по себе доказательство его божественности, которая в свою очередь отрицает существование смерти. Говорили, что в молодости он значительную часть дня да и ночи просиживал перед зеркалами, и вовсе не потому, что любовался собой: просто втемяшилась ему в голову безумная идея, что зеркала вбирают в себя энергию его жизни, чтобы затем вернуть ее сторицей. Идея эта расширялась, протягивала во все стороны щупальца, подобно спруту, который без конца требует жертв — жизни других, расширяющих его жизнь, не обязательно в чем-то виновных перед ним, богом в человеческом обличье: именно случайность, прихотливое движение темного начала, остановившего помутневший его взгляд на ком-то, было смертным тому приговором. Отсутствие логики или, вернее, логика безумия была главным его оружием, никто себя не чувствовал в безопасности, и круговая порука страха держала всех на поверхности, подобно спасательному кругу, который в любой момент могли вырвать из рук. Целое поколение головорезов купалось в неге безнаказанности до поры до времени, пока очередная блажь правителя не подводила их скопом под лезвие кары-непонятно-за-что. А по сути, за соучастие.
Даже запаршивев от какой-то неясной болезни кожи, шелушась, в струпьях, он объявил эту болезнь божественной проказой, и народ с привычным восторгом, пузырящимся на губах, как отрыжка после поглощения непомерного количества пива, воспринял это сообщение.
Да разве Моисей сам в молодости хотя бы на миг сомневался в божественности отца и деда, хотя находился вне всякой опасности и страх вовсе не касался его души? И надо было пройти школу Итро, побывать в медных копях, у аскетов в западной пустыне, увидеть в миниатюре жестокость фараоновой власти, обернувшейся плетью египтянина, гуляющей по костям раба-еврея, убить этого надзирателя и затем десятилетиями проходить уроки свободы души, даваемые великой пустыней, чтобы убедиться в том, что это не что иное, как повальный гипноз или массовый психоз, и по сей день не понять до конца их происхождения.
К концу жизни, как говорят, Сети настолько ощутил себя богом, что абсолютно отгородился от окружающих, а так как главной формой его самоутверждения была смерть подданных, хватило ему разума заболеть манией преследования и первым делом распорядиться убрать все зеркала, так как в них ему мерещились во всех углах души мертвых, жаждущих его прикончить, и со свойственной всем великим убийцам нелогичностью он доверился одному из своих сыновей, очень уж на него похожему, а тот, вероятно, его и прикончил. Вот к этому сыну, достойному папаши, но еще более коварному, предстояло Моисею идти от имени другой непомерной силы, ужас приближения которой испытал праотец его Авраам, был пленен ею, пытался бежать от нее, и теперь Моисей предощущал свой поход к фараону равнозначным жертвоприношению Авраамом сына, но овна взамен себя не видел.
Успокаивало ли то, что Моисей в отличие от Авраама был подвержен временами неотступным, назойливым размышлениям об этой силе и потому подобен человеку, приучившему себя постепенно дозами лекарства к этой силе и не потерявшему себя при первой встрече с ней, с Ним?
Можно ли было ему не очутиться у тернового куста, на пути Его?
Он сказал: «Я знаю, ты много думал обо Мне».
И это была правда.
В те ночи перед походом к фараону, погружаясь в короткий, не приносящий облегчения сон, Моисей внезапно ощущал пережитую им бездыханность в воронке смерча, в самом его кратере, за миг до этого, казалось, и вовсе не существовавшего.
Как же это он, случайный, косноязычный, вспыльчивый до того, что, одним движением убив человека, лишил свою жизнь смысла и мечтал завершить ее в одиночестве пустыни, оказался избранным Им?
Или все это не случайно?
Ведь чувства, вспыхнувшие тогда в Моисее, когда он увидел издевательства над евреем, были теми же, что и у Него в отношении всего народа.
Ворочаясь с боку на бок в одинокой своей постели, сжатый этими покосившимися, отягченными гнилью стенами, он внутренне восставал против собственного малодушия. Ведь понимал, что после всего пережитого в пустыне