Ойнос встречает его в служебном помещении, примыкающем снизу к крепостной башне. В утреннюю стражу идет смена караула. Ощущение, что сухощавый и бледный Ойнос никогда не спит.
Уже с утра лень раскрывать рот, и все же Яхмес тихо и медленно, с долгими паузами, во время которых они пьют и едят, говорит о причинах, которые привели его сюда, о давнем Событии, которое связано — он теперь в этом уверен — с народом за видимыми отсюда в бойницу горами Моава, слух о силе которого сотрясает весь плодородный Полумесяц.
— Я думаю, ты слегка преувеличиваешь, — говорит Ойнос, но по мере рассказа Яхмеса глаза его все более расширяются и полнятся блеском от волнения, — но что правда, то правда: о вожде их Моисее ходят удивительные легенды.
— Ойнос, — говорит Яхмес, — я спас этому Моисею жизнь, — и внезапно видит себя в зеркале, висящем на стене: Боже, как он стар.
Ойнос внезапно встает и выходит: после слов Яхмеса ему надо хоть немного побыть одному.
Яхмес тоже встает, приникает к бойнице: в лицо ударяет ветер, и несет он слабый и потому еще более пугающий гул из пустынных пространств, и от этого гула едва, но достаточно ощутимо подрагивают каменные стены, внушающие гипнотическую веру в безопасность и прочность длящейся жизни.
Над головой слышны мерные шаги стражей, впередсмотрящих, чьи глаза, напряженно устремленные в дали, до боли ощущают эту обжигающую тревогу замершего безмолвия, подкатывающую под сердце иллюзией безопасности. Каждый порыв ветра, кажется, несет из-за Иордана говор, звон оружия, лошадиный топот, а на раннем рассвете и в ранние сумерки, кажется, выкатывается из долин и несется с гор конница теней.
Перед ликом бескрайнего угрожающего безмолвия странны и беспомощно-тревожны голоса перекликающихся над головой Яхмеса стражей, ибо окрик тщится нарушить безмолвие, измерить его глубь, но глохнет, не успев и вылететь изо рта:
— На стра-а-аже-е!
— На стра-а-аже-е-е!
— Слуша-а-а-ай!
— Слуша-а-а-ай!
Вернулся Ойнос. Опять сели за стол. Помолчали, прислушиваясь к перекличке часовых.
— На этих стенах, — прерывает молчание Ойнос, — заболеваешь странной болезнью. Изводит тяга пространств, уверенность, что стены эти тебя защитят, и в то же время страх, что они рухнут. Не раз бывало, когда трубят зорю, от звуков осыпается глина со стен, а то и слабо закрепленный камень выпадает. Действительно странная болезнь: нет желания от нее избавиться… Понимаешь, дорогой мой Яхмес, мы давно следим за передвижениями Моисея. Это там, в приморской долине, все это кажется легендой или слухами, недостойными внимания. Для нас это реальность, хотя и обретается на грани галлюцинации. Но это уже за счет пекла, влияния мертвых вод и сводящих с ума запахов. Вот почему меня так взволновал твой рассказ. Более того, дорогой Яхмес, с помощью своих разведчиков я давно слежу за передвижениями этого народа, пытаясь понять ход мысли Моисея. Это не блажь, а желание остаться в живых. Так вот, обрати внимание, Моисей увел народ от великих империй и все же держится от них недалеко — география этих мест позволяет такое. Но главное вот что: у оседлых народов, даже сильных, — страх перед пустыней. Тот, кто одолевает этот страх и уходит в пустыню, сливается с нею, получает от нее всю возможную энергию и преимущество — и уже самим этим наводит страх на оседлых. Нам есть что терять. Более того, мы знаем — чем больше мы будем держаться за свое, тем быстрее его потеряем. Но это уже из области психологии. А знаешь ли ты, дорогой Яхмес, почему Моисей ведет свой народ через горы Моава? Он, родившийся в низине, в Дельте, затем пасший стада в плоской пустыне, мечтал прикоснуться к вершинам — именно это гнало его к горам Синая. По ведь и народ его из тех же плоских земель, и с первых дней ухода в пустыню напуган был землей, обещанной ему Богом, — ведь она нависала престолами гор и неба. Вот и решил Моисей показать ее народу с гор Моава лежащей внизу и уже тем самым покорную и сознательно покорившуюся изначально. Таким вот образом, дорогой Яхмес, внутренняя энергия пространства через Моисея может решить судьбу народа, а может, и всего мира.
Пришел черед Яхмеса разволноваться от всех этих слов до слез. Встал, нелепо коснулся рукой плеча Ойноса, хрипло спросил:
— Можно мне подняться на стены?
Вот она перед ним — пустыня — всем своим таинственным, как зов, безмолвием. На самом горизонте, высоким изломом вздымающем небо, пространство кажется покрытым снегом: то ли это цвет манны небесной, то ли проказы. Померещилось ли — оттуда, из пустыни, из-за семижды семи ее горизонтов донесся слабый звук трубы, скорее, рога, словно кто-то невидимый трубит и удивляется, что и этом плотном, абсолютном безмолвии, поглощающем любую попытку горлового звука, он все же извлекает эту трель из рога и она несет в себе какую-то затаенную силу, которая не только расколет это безмолвие, но и может заставить рухнуть стены.
Волнуясь и путаясь в своих одеждах, извлекает Яхмес небольшой папирус, разворачивает и подает стоящему рядом Ойносу.
— Что это?
— Схема передвижений Моисея по пустыням Синай, Фаран и Син… Получил от одного вонючего пса и провокатора, который был среди них, мутил воду. От глупой радости даже оставил его в живых, что, честно говоря, не в моих правилах. Но даже после сказанного тобой я не могу отделаться от чувства, что все эти линии и точки — знаки несуществующей легенды.
— А мы сверим. У меня ведь также есть нечто подобное. Составил по донесениям разведчиков.
Почти в шоке Яхмес следит, как Ойнос извлекает из ящика стола тоже некую схему и, сверяя ее с измятым и затертым папирусом Яхмеса, говорит:
— Так вот, чтобы ты окончательно убедился в реальности происходящего за этими горами, хочу сказать тебе, дорогой Яхмес: народ этот поразил царя амореев Сигона и взял его земли от ручья Арнона до ручья Иабока. И еще он низложил Ога, царя Башана, и овладел его землями.
Не в силах избыть волнение, шатается Яхмес до самых сумерек по переулкам, сжатым чередой домов, стен, внутренних двориков, замкнутых пространств, и переулки изгибаются, словно существа, жаждущие вырваться, подобно Яхмесу, на такой близкий, такой недостижимый и непостижимый простор. Нечто сомнамбулическое, выражаемое, быть может, лишь сладострастным стоном жаб и огромностью первых звезд на низком темном небе до восхода луны, выгибает пространство существования этого городка.
К полуночи сидят они с Ойносом в огромном полутемном зале питейного и увеселительного дома блудницы Раав. Не притупился у Яхмеса нюх старой ищейки: чует — за соседними столиками сидят разведчики, может быть, Ойноса, а может, и оттуда, из пустыни, от тех, — пьют вино, и серые их лица гримасничают в смехе, но кажутся выпотрошенными пространством. Это особый род людей. Они связаны с пустыней, уходят в нее дальше всех, но тоже до определенного предела. Они знают тайну этих пространств, игру расстояний, когда легкость и уверенность, что рукой подать до оазиса или городка, оборачивается галлюцинацией и гибелью, которой предшествует особый, внезапно охватывающий душу страх — верный признак того, что уже не выбраться. Они тощи и бледны, но выносливы, как верблюды, эти разведчики. Таково у них строение душ, располагающее к этому не столь заманчивому и даже неуважаемому, но невероятно нужному и увлекательному делу.
Они-то знают предел себе и пустыне. Ведь дальше — та же пустыня: белесое мерцание неба, белесое подрагивание горизонтов, как будто там, за далью далей, высь расслаивается, показывая кровли семи небес.
Чудное местечко — питейно-увеселительный дом блудницы Раав, и странно хрупким и вызывающе дерзким кажется на краю вечного безмолвия пустыни звук переставляемой посуды, чоканье, звон арфы, женский смех или стон.
Удивительная и печальная роль была у меня в последние годы, — говорит Яхмес Ойносу, — сидеть у колодца времени, сухого, бездонного, бросать туда камешки и прислушиваться к безмолвию. Оказывается, сидел-то я у кратера вулкана, который вовсе и не погас, и пламя, которое, быть может, пронижет и переплавит весь мир, рвется оттуда в наше утлое существование. Разве не сама судьба вела меня к тебе, Ойнос, а я ведь шел наобум.