множество людей, и неожиданно, пусть изредка, при свете скудного фонаря высветится прекрасный женский лик, словно бы вспыхнувший на полотне Караваджо в глубине темной церкви, тут же за углом, от пьяцца Навона, — стоит лишь бросить в щель монетку — лик, легко и непринужденно несущий в себе живое дыхание столетий: они бродили по этим же улицам, смуглые и белолицые мадонны, занимались покупками, но главным образом глазением друг на друга, мимолетным влечением к мелькнувшей мимо красоте, нежности, меланхоличности, обреченности. Но самыми счастливыми и глубоко несчастными среди глазеющих были художники, и так ощутимо в эти ранние часы ночи, как, отцеживаясь и воспаряя золотым сном искусства, замирает вечность над темно дымящейся жизнью в узких щелях улиц, подобных Кор со, — отцеженная вечность картин, скульптур, колоннад, образуя свой прекрасный и отчужденный коралловый риф.
И внезапно вспоминает Кон минуты прощания с ближайшим своим другом: и глядят они друг на друга с сожалением, — мол, куда едешь, в пустоту и неизвестность, мол, где остаешься, в дерьме и скуке. И все же над этой сценой висит самая чистая, беспримесная — какая может быть между истинными друзьями — печаль расставания.
Где он сейчас, друг его, где и с кем завидует Кону?
Вероятнее всего с Танькой, в давние годы женой Кона, с которой он разделен и повязан заплесневевшим от времени разводом, с Танькой, страдающей от бездетности, удивительным существом, из которого вся скудость и беспросветность тамошней, оставленной Коном жизни вырывалась самым неожиданным образом: грубостью и матом в смеси с ни с чем не сравнимой душевностью, истериками и пьянкой, внезапно переходящими в монашеское благолепие, кажущееся ханжеской елейностью и вызывающее приступы свирепости у Кона. Да и поженились они как бы в шутку — художник, перебивающийся случайными, пусть иногда и «жирными» заработками, и продавщица магазина «Мелодия», продающая дефицитные пластинки из-под прилавка своим поклонникам на час и взбесившимся меломанам, продавщица с ангельским лицом и отвратительным характером, что само по себе бесило Кона своим штампованным противопоставлением, забирающим столько душевных сил, продавщица, с которой они после диких скандалов развелись через год, но продолжают быть повязанными на всю жизнь, как и с толпой, что из-за ее спины все годы обдавала его дыханием враждебности.
Танька, осунувшаяся, невесть чем измотанная, на прощание Кону с грубоватой слезливостью:
И куда тебя черт несет? Ты же себя губишь…
Я уже погубил себя из-за всех вас.
Неужели всего-то из-за того, что я вела себя как базарная баба? Из-за такой малости?
Он посмотрел на нее с удивлением, но это было только — удивление: за ним горой стояла усталость, которая, он знал, никогда не рассосется.
Теперь, вспомнив это внезапно среди осколков колонн и статуй музея в термах Диоклетиана, он вдруг с ужасающей ясностью проснувшегося в одном из стоящих рядом каменных гробов Древнего Рима ощутил, что никто ему не завидует, никто о нем не думает и, тем более, не спасет — все ушли и заняты своими, пусть и скудными, житейскими делами, — что, вероятно, Танька права, он погиб, что она своим варварским миром, как ни странно, помогала его миру — подобному этим прекрасным осколкам прошлого, но все же осколкам — держаться на плаву.
12
Румяная толстуха-потаскуха с гладко-молодым коровьим лицом и осоловевшими от жвачки глазами стоит у входа в гастрономический магазин, слева от здания вокзала Термини: это ее постоянное рабочее место. Шорты лопаются на ляжках: рубенсовская плоть рвется наружу. Итальянцы приветствуют ее по- соседски, направляясь в магазин. В чахлом скверике, вожделенно поглядывая на нее, кобелятся арабы. А над всеми висит, колыхаясь в сумерках, силуэт собора — тысячелетней смесью укора и умиления перед святой и блудницей Марией Магдалиной.
Поезд, летящий в ночь, беспокойство, мучающее Кона своей нелепостью: туда ли едет, в Остию? И все из-за недавнего случая: на днях сел не в том направлении, внезапно увидел развалины древней Остии — мирты, кладбище — на миг показалось: везут в яму — начал задыхаться— Захламленная донельзя привокзальная площадь Остии. Слабый свет фонарей. Гогочущая ватага итальянских субчиков: «Руссо, руссо!..»
Испуганно жмущиеся друг к другу, тенями ползущие вдоль стены — мужчина, женщина, дети — семья эмигрантов, как и Кон, задержавшаяся допоздна в Риме. Ощущая уже знакомую свирепость бессилия, Кон идет по аллее, на которой табунится ватага. Расступаются почтительно. Вблизи лица парней вполне благодушны.
На улицах, где проживают эмигранты, пусто, безжизненно. Только старухи, подобные сгнившим пням, вырванным из привычной почвы, прихваченным в дорогу за неимением выхода, сидят у домов на каких-то диковинных скамейках, сколоченных неумело, на скорую руку, не переговариваются, не сплетничают — молча вглядываются во враждебную тьму в тревожном ожидании более молодых своих потомков, невесть где так поздно задерживающихся на этой чужой земле.
Кон отлично помнит старух своей юности, своей прошедшей жизни, киевского двора, питерских квартир. Как бы поздно он ни приходил, они бодрствовали.
И сейчас они провожают его взглядами, нахохлившись как совы, подслеповато глядя вверх, словно бы приподнимая усохшие тела и огромные бородавчатые лица. Носы — клювами или вздернуты так, что ноздри — почти у глаз. Иногда лицо сморщено, как сушеная слива, иногда раздуто, как вареная брюква.
Старухи, сидящие в подворотнях жизни. Старухи, которые нас переживут.
В квартире полно народа. Партийный старец, не стесняясь присутствующих, стрижет ногти. Для Кона это — последняя степень общего падения.
Кон осторожно прокрадывается в свою комнату, прикрывает дверь, делает глубокий вздох, ощущая спасительность четырех стен, за пределами которых самодовольный здравый смысл ведет свои непререкаемые празднества.
13
Кон проваливается в постель, как проваливаются в морок и бессилие, ощущая мгновеньями солнечные наплывы блаженства из такой далекой и недавней юности, и это словно волна качает его на грани то ли потери сознания, то ли погружения в сон, и длится через всю жизнь обжигающее прикосновение к его губам губ Оли, жены его приятеля, режиссера Осовского, проводившей его в полночь от их дома до стоянки такси, прикосновение, в котором внезапно выплеснулось все ее прекрасное и нежное существо, вся ее затаенная страсть, о которой он не подозревал, а затем всеми силами старался забыть, но только это не забывается, ибо за этим мгновенным обессиливающим ожогом — вся истинная его жизнь, сожженная им самим, только этот ожог породил те редкие удачи на полотне и, конечно же, «Мальчика, наблюдающего за Ангелом»; и в сумерках сознания всплывают чудными лицами иные, менее обжигающие мгновения — который раз Кон пытается выстроить вереницу прошедших через его жизнь женщин, явно кого-то забывает, сердится, сбивается со счета, начинает сначала, видит себя совсем зеленым юнцом, пытающимся снять матроску с Вики, девочки-подростка, и глаза ее близорукие так беспомощно и чудно косят из-под белесых ресниц, а за ней толпится целый выводок натурщиц, их загадочные внешности, будь то славяночка Лийка с льняными волосами или Томка, похожая на персиянку, смуглой кожей и миндалевидными глазами напоминающая врубелевскую Тамару, ее хрипотца и базарная бесшабашность, а за ней — во тьме мастерской со всем ее потертым уютом — рваными ковриками, продавленной лежанкой, скрипучими стульями, запекшейся краской — светятся глаза Светы, ее ослепительная обнаженность и в то же время целомудренность, доставшаяся затем ее мужу, мужлану, гэбисту с руками молотобойца и лысиной