идущим вразнос, захватывает тебя целиком со всеми потрохами, несет, как утопающего, к последней черте, и, барахтаясь, ты изредка краем глаза видишь вдоль берегов этого смертельного потока прекрасно- равнодушные лики статуй, дворцов, тоже уже погруженных по щиколотку в воду, обретающегося в лоне прекраснозвучного, но чужого языка, и ты, уже с трудом шевеля распухшим языком, понимаешь, что это и есть Рай, куда ты попал слишком поздно, только шепчешь, захлебываясь: «Парадизо», как взывают о помощи: «Спасите!»

8

Они сидят на скамье, в тихом углу парка Боргезе, пальчики Лили опять сжимают его локоть, и кажется, они будут вечно длиться, римские эти каникулы.

Неподалеку от него малыш бегает за голубем, пугаясь собственного бесстрашия, стоит ему отбежать несколько шагов от матери, и это так щемяще выражает чувство, не покидающее Кона; не его герои, а сам он, пугаясь собственного бесстрашия, внезапно ощутив чуждость окружения, страх отрыва от привычной пуповины, пытается заглушить этот страх не погоней за голубем, а чревоугодным поглощением улиц, соборов, парков, музеев, картин, статуй, лиц, книг.

На миг показалось: не Лиля, а Таня держит его за локоть и светлые питерские сумерки покачивают их на своих забвенных волнах, и выходило, что, как это ни тривиально, только те мгновения и были жизнью — растягивали свои мимолетные детали, с успехом могли заполнить счастьем долгую жизнь, и казалось, только подозрительная легкость этой мысли сама по себе отвергает возможность столь долгого счастья.

Странно преломляются эти воспоминания, скорее — отсветы ушедшей жизни, неверным светом заката в замерших на безветрии листьях деревьев парка Боргезе, коротким росчерком падшего метеора, багровым неясным пятном луны (свет, свет, свет), тенями и очертаниями итальянского Треченто и Кватроченто — и это скорее его, Кона, Отреченто: игра слов пробирает внезапным ознобом оголенной реальности.

И еще было: из какой-то мимолетной церкви почти прямо на них вышел знакомый Кону по Остии еврей-эмигрант, и крестик блеснул при луне на его шее: став неожиданно верующим католиком, тот никак не мог прийти в себя, выглядел оторопелым от нахлынувшего на него решения.

Кон спрятался за колонну и потом долго и косноязычно объяснял Лиле свой поступок. Марк, как всегда, выглядел всепонимающим.

И еще было: на подступах к чужой, но уже знакомой римской квартире, на огромном — до дальних краев стены Ауреллиана — пространстве, теряющемся в темноте, за одиноким — посреди этого пространства — столом, при свете лампы, двое играли какую-то игру, два типичных итальянца, и странно успокаивающей была пришедшая умиротворенная мысль о том, что в любой пустынной нескончаемой степи стоит лишь поставить стол, стул, посадить человека, и вся степь мгновенно обретет домашность, и все ночное бесконечное пространство тянется к огоньку лампы или свечи, пытаясь вырваться из собственного безразличия и небытия.

Марк исчезает в дальних комнатах, в которых Кон так еще и не побывал. Мягкое звучание виолончельных звуков плывет издалека, смягчая полнейший разор квартиры, делая его не просто терпимым, а необходимым; Лиля все еще возбуждена: никакие впечатления, включая катание на колесе Луна-парка, не смогли затмить в ее сознании Порта-Портезе.

— Я известная тряпичница, — смеется панночка и тем временем сбрасывает с себя все, нагишом купается в сумраке квартиры и виолончельных звуках, потрошит какие-то кули и чемоданы, а Кона так и тянет вновь коснуться этого чудного перехода от спины к бедрам и ягодицам, но куда там, ведьмочка подвижна, как ртуть, выхватывает из чемоданов какие-то цветастые украинские платья, хустки, шали, платки, примеривает их так и этак, бесовски пляшет среди вещей, прощается с ними: в следующее воскресенье понесет их продавать на Порта-Портезе.

Чем не уникальные сюжеты для полотен из эмигрантской жизни?

Подайте нищему не медяки — только кисть и краски.

Одно спасение — сон.

Сны в эмиграции — твоя родина, молодость, ощущение жизни.

Сон крепкий, без задних ног, в полную силу и наполнение глазных яблок, сон как Сезанново яблоко вечности, сон напропалую — не посещение преддверий смерти, а проживание в мире зарождения, продолжение счастливого плавания во чреве матери, реальность — лишенная действий — во всей своей силе.

Именно там, в мире без забот, где кусок хлеба и кружка молока всегда обеспечены мамой, небо бесконечно, маковки золотых куполов Киева еще не воспринимаются оголенной церковной враждебностью, именно там протекает все главное, что должно быть закреплено красками на полотне, хотя и ощущается оно слабым отражением той истинной, текущей подспудно сонной силой жизни.

Наплывает степь без края, ветер по ковылям, телега, гоголевская бричка: едут они от Киева куда-то, едут целый день, но день этот растягивается на жизнь, широка река Днепр, и ты подобен птице, которая хотя и не долетит до середины Днепра, но таит в себе надежду перелететь его, как суть всей своей жизни.

И возникает город-сон — сквозной анфиладой — Киев-Питер-Рим: и пляшут в Киеве казаки-парубки, черноусы и белокожи, но под этой белизной проступает чернота тлена; Киев ведьмарей перетекает в Питер вурдалаков из темных невских вод, которые живут среди этих каналов, пугают заезжих набрякшей водянкой своих невидящих и, тем не менее, весьма зорких глаз.

Торчит нос Гоголя, предвещающий метафизиков и сюрреалистов — Кирико и Дали.

Шинель бродит сама по себе, как порождение их мира.

Босячня, потомки бравших Зимний, налетает из каких-то щелей на Дворцовую площадь, скандирует:

«Два еврея, третий — жид по веревочке бежит».

Недостаточно тебе было казанской сиротой ошиваться у Казанского собора, вот и качаешься ты над площадью Дворцовой, на веревочке, ты один у всех на виду, в тебе одном «два еврея и третий — жид»; вот и последний твой путь, канатоходец, существо, живущее на грани беспрерывной жажды самоубийства и столь же захлебывающейся жажды жизни: невероятная смелость, похожая на испуг, вырваться из сорока лет рабства и… затеряться — или растеряться — в Риме…

Канатоходец на ветру, ревматическом, пронизывающем, пахнущем невским ледоходом, а внизу — питерская, стриндберговская ночь, странное кишение на влажных зябких улицах и туман, вездесущая Неббия: как она попала в Питер?

Но — миг: туман уполз, свернулся, осел — и обнаружился мертвый лунный диск, и казался он частью ушедшего Рима, неким родимым пятном погребенной империи.

Неужели этот же диск был увиден им в детстве, в степи, в ковылях, пахнущих тревогой и сырой прохладой юности?

Да, это он, и внезапно — как уход тумана и прилив солнца — ощущение той юности, и ты отрываешься от каната, паришь, — и весь Рим со всеми своими тайнами и распахнутыми вдаль улицами — перед тобой: твоя анонимность дает тебе столько возможностей все начать сначала…

Но в следующий миг — уже сомнения, вся эта нечаянная радость кажется преувеличенной и ничего не приносящей, кроме тоски…

9

Кон как-то чересчур спокойно выплывает из глубин сумбурного сна. Сегодня понедельник, необходимо посетить Хиас, пора уже проведать и логово свое в Остии. Троица одевается, что-то жует на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату