Человек остановился у входа в отель «Эксельсиор». Разговаривает с швейцаром.

О, странная порода людей — швейцары римских отелей: блестящие мундиры, перчатки, эполеты и аксельбанты, фуражки и шнурки, сусальное серебро и золото, патетически вылепленные лица и оперно поставленные голоса, надменные подбородки, царственные жесты, будто вся внешняя мощь власти ушедших столетий обернулась комедией бессилья, обслуживающим персоналом нового века.

Вертящиеся стеклянные двери унесли человека в холл. Присел на высокий табурет у бара. Пьет каппучино. Светски беседует с сидящим рядом.

Не с тех ли он архитектурных пространств, так неощутимо, но жестко формирующих личность, что только по неуловимым признакам узнаешь родственную душу, с которой вместе лепил восковых кур в кулинарном институте, жил в общежитии на Фонтанке, а затем на Ново-Измайловской, шел проходными дворами к родной Мухинке, мимо Пантелеймоновской церкви, в Соляной переулок, пятнадцать-дробь- семнадцать, к Мухинке с надписями по фасаду— «Пинтуриккио», «Гершфогель», с обломанным фонарем у входа и куполами вдали, микельанджеловскими «Рабами», копии которых замерли по коридорам, где блистает Джакометти, потрясает мир Мур своими пустотами в скульптурах, рассекает и сводит пространство Ле-Корбюзье?

Не с ним ли шлепали в слякоти по Пестеля, через Фурманова, по Литейному, мимо магазинов мужской галантереи, ателье мод, букинистического, проходов вглубь дворов, заваленных рухлядью, шатались, погруженные в скудный сон Питера, где — очереди через весь Невский, множество угрюмых, плосколицых и плосконосых, и ощущение, что толпа меняет свой состав на глазах, толпа, прущая из провинции, захватывающая не созданные для нее архитектурные пространства, расставляющая своих дежурных — алкоголиков, живущая столь реально, скудно и нище в призрачных формах великой архитектуры, освященной именами Камерона и Монферана, в Питере, в Северной Венеции, но более модно и державно обстроенной камнем?

Не с ним ли ходили в туалет напротив Исаакия, где мужики играют в карты в подсобке, и острый запах мочевины говорит о том, что воды пьют мало, а все спиртное; не с ним ли толкались в толпе, и скрытая агрессивность Питера давила в затылок, напирала телом и гнилым дыханием стоящего в очереди за тобой, криком старухи, выходящей из кулинарии на углу Литейного и Пестеля и толкающей входящих: «Дайте дорогу!», мелькнувшим мужиком, ущипнувшим Таню за ягодицу, лицами, ликами, бликами, кликами?..

Не с ним ли щурились на облако света — белоголубой, атласный, длящийся фасад Екатерининского дворца, на идущую в небо над полевыми травами склона Камеронову галерею — свод как своды, порталы, колонны, камин Зеленого зала, малахит, медное ограждение, медные совки, домашность печной тяги, барельефы Аполлона и Фемиды?

Не подобно ли облако, надвигающееся со стороны Тринитаде-ла-Монти, тому давнему, которое мы наблюдали вместе, огромному, вызывающему ревматическую ломоту в суставах и ненависть к любому прохожему в тот миг, когда оно цепляется за мертвый шпиль Петропавловской крепости, низко надвигаясь на тебя поверх Марсова поля и вконец зазябшего Летнего сада?

Теперь Кон не сомневался, теперь он неотступно шел по следам, шел тоннелем прежней жизни, тоннелем искусства, тоннелем стеклянных дверей, заверчивающих иллюзорно-ослепительной суетой отелей, баров, магазинов, шел, словно бы преследуя собственную молодость, желаемый, но неосуществившийся вариант своей судьбы.

Смущала Кона какая-то незнакомая и непривычная легкость, с которой преследуемый заводил разговоры в барах или холлах отелей, словно собеседники были его знакомыми, ожидали его, но уж слишком случайны были встречи. Кон даже сумел однажды подойти столь близко, что услышал, о чем шла речь.

Говорили на итальянском и английском — о погоде, о начавшемся дожде, о заложниках в Иране, об афганской войне, недавно вспыхнувшей, о бомбе, взорвавшейся у Национального банка на Виа Биссолати.

3

Дождь загнал преследуемого в автобус, куда Кон заскочил на ходу, делая поразительные успехи в слежке.

И вот они уже оба в толпе, идущей коридорами Ватиканского музея, а за отрытыми окнами льет дождь, мокнут неестественно зеленые в декабре клумбы во дворе Ватикана, в каменных кадках плещется вода, швейцарский гвардеец в средневековой каске с картины Босха и в клоунском одеянии перебежал Двор.

Преследуемый Коном совсем близко; рядом кто-то безумолку тараторит непонятно о чем, ибо при лицезрении Рафаэля голоса идущих рядом превращаются в докучное бормотание, более бестолковое, чем бормотание дождя, забарматывание природы.

Преследуемый почти рядом, но между ними — воды стольких эпох — юности, провинции, Питера; исчезнувшего, но вечного в омуте времени бабкиного палисадника; звезд, пахнущих полынью; сумерек в приречном городе, дальних чистых девичьих голосов, — все это стоит между ними столбом света и боли у входа в Сикстинскую капеллу.

Кон избегал ее, страшился, потому и музей Ватиканский обходил стороной, и надо же, чтобы возник этот — он уже почти не сомневается, кто это, но боится произнести имя вслух, ибо только предположение о том, кто это, мгновенно поднимает пласты воспоминаний: в общем-то и не так давно — Вильнюс, шестьдесят восьмой, декада русского искусства в Литве; делегацию везут к партийному начальству, но Кон и этот, имярек, в сию минуту замерший у «Лаокоона», оба люди непартийные, им надо пропуск специальный выписывать, дело затягивается, партийный босс ждет, мелкие сошки нервно мечутся по коридорам, стража перезванивается по этажам, а после окончания встречи, на которой босс, напутствуя, несет уже вовсе (безумную по своей примитивности) ахинею, оба идут к дверям, и вдруг, обернувшись, замирают от удивления: остальные члены делегации пятятся, босс же подходит к дверям и все выстраиваются к нему в очередь на рукопожатие: им-то ритуал этот знаком; улетаем в Вильнюс без напутственного рукопожатия, и вся декада проступает сквозь пьяный угар: батареи бутылок с виски и коньяком (вино в Литве фруктовое) пострашнее артиллерийских оглушают и сшибают с ног, начиная и завершая творческие встречи, по обочинам которых едва слышен поэтический лепет и политическое бормотание с постоянным, как в дурном сне или виршах патриота-графомана, зачином: «Братский привет…», прерываемые взрывами гомерического пьяного хохота в кулуарах над очередным анекдотом.

Единственной чудно-забвенной, такой лечащей тишиной встречает Сартай, бесконечно длящиеся зарасайские озера. Слушать эту тишину не мешает оглушительно встречающий нас оркестр пожарников города Дусятос, где рядом с худым, как жердь, человеком, отчаянно колотящим в огромный барабан, стоит председатель горсовета, соревнуясь пузом с барабаном, а рядом с ним неожиданно стройная, молодая с испуганным лицом, его жена. Не мешает бесконечный пир на дармовщинку, который они якобы закатывают для нас, но мы-то уже давно спим, а они напропалую гуляют до утра, носятся на моторках по озеру, ловят рыбу, жарят, выволакивают нас на рассвете, осоловелых, из постелей, опять сажают за столы, на которых ранний праздничный ужин, не прерываясь, перешел в завтрак. Начинаешь понимать, как пьянка может стать формой жизни, если только пробудившись, видишь бутылку и стакан, вкрадчиво напористый взгляд уже клюнувшего соседа: будешь сопротивляться, он, как детский врач, вливающий в ребенка лекарство, чтоб спасти ему жизнь, просто силой вольет в тебя это зелье. Дважды в течение десяти дней абсолютно трезвею: первый перед огромной эстрадой, где необозримый хор с литовским упорством поет нескончаемую песню, а из транзистора, прижатого к уху соседа, слышу: совершено покушение на Роберта Кеннеди; второй раз — на еврейском кладбище с его лютеранской чистотой, молчанием у склепа Вильненского гаона, рассказами этого, идущего сейчас к «Станцам» Рафаэля, о литовском Иерусалиме — городе этом Вильно. Потом еще Понары, опадающая листьями лесная тишина, ополоумевшая над оврагами и бетоном обелисков в память тысяч расстрелянных только потому, что они были евреями, и этот, в сию минуту уже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату