ее иного варианта, скрытого и угрожающего. Так вот он какой, этот тоннель, полный тупой отчужденной волны машин, газа, страха быть раздавленным, непомерно увеличиваемого трубой — до сотрясения внутренностей — гула, полный тысяч безликих лиц за проносящимися стеклами, лиц с глазами роботов, устремленными только вперед, не замечающими ничего по сторонам — что там: тень, существо, насекомое? — тоннель, тянущийся дымной газовой воронкой, удушающим шлейфом — из снов Кона в реальность.
Скорее выбраться. Жизнь за глоток чистого воздуха.
Конец тоннеля: спокойные тьма и свет.
Знакомые очертания камня.
Кон может поклясться: полчаса назад стоял на этой же улице.
Ну конечно же, вот надпись: улица Трафоро.
Кон поднимает голову или скорее втягивает ее в плечи: так ожидают внезапного удара, обвала — сверху.
Высоко, справа, — обшарпанная стена: обрывающийся край улицы Боккаччио.
Стена пансиона, в котором Кон провел первую ночь в Риме.
Ветхие ставни прикрывают окна.
Вот оно, то самое окно: Кон распахивал его в мертвую тишину влажного сентября, мгновенно пресекающую идущий из-под пола гул.
Гул.
Замкнулась цепь времен.
Замкнулась, защелкиваемая дверцами автомобилей вдоль улицы Трафоро, полость времени, называемая его жизнью, — в три ли римских месяца, в сорок ли с лишним лет от рождения?!
Замкнулась сетью параллельных тоннелей.
Тоннелем прекрасного искусства, освещаемым вспышками за грош, выхватывающими из тьмы скульптуры Микельанджело, полотна Тициана и Караваджо.
Тоннелем прежней жизни, захватывающим и подземелья Киево-Печерской лавры, и многоэтажные кладбища римских катакомб.
Тоннелем суеты, духоты, развратного изобилия Виа-Венето и Порта-Портезе.
Наконец, этим вот, роющим землю, как крот, сотрясающим тысячелетнее чрево Рима тоннелем, который Кон одолел за пятнадцать минут и за целую жизнь.
Виток четвертый. Capella Sistina
1
В Остию Кон уехать не смог. Потрясенный внезапным открытием тоннеля, его слепым ревущим напором, удушающей бензинной гарью, его взорвавшейся угрозой, ранее свернутой, как спираль в самостреле охотника, в невнятном и преследующем Кона гуле, он бежал, шел, замирал в каких-то полуночных переулках. Багровые подсветки развалин терм Каракаллы несколько привели его в чувство: значит, не блуждал, а тянулся к Порта Латина.
Стол и два стула заброшенно чернели на распростертом в крепком сне зеленом поле с изголовьем у стен Ауреллиана.
Панночка спала мертвым сном. Открыл Марк — полуночник, и так быстро, будто сидел под дверью и ожидал его прихода, будто мучительно сожалел о прощальном жесте, посланном Кону днем, у Хиаса, и отчаянно рад его возвращению.
Проснувшись, они Марка не обнаружили. Лиля опять была весела и беззаботна.
И вот уже который час они болтаются по магазинам, вернее, она сует свой гоголевский носик во все щели, а он лишь при этом носике присутствует, но после ночного кошмара с бельмами автомобильных стекол вместо глаз испытывает необычное успокоение среди тонких неназойливых запахов косметики, тихой, неизвестно откуда льющейся музыки, медлительного течения жизни, вылившейся в эти запахи, кольца, броши, рекламы, лампионы, флаконы, в этих длинноногих девиц-продавщиц; внезапно ощущает всю скрытую за этим энергию и жажду жизни, увидев девушку, вошедшую с улицы, продавщиц, бросившихся из-за прилавков, радующихся ее приходу, вероятно, после долгого отсутствия. Оказывается, в этих ярких формах, замысловатых изделиях, в этой чрезмерной комфортности скрыта нешуточная сила инстинкта самосохранения, сопротивления тому слепому хаосу, который ночью чуть не раздавил Кона своими колесами и смрадным дыханием.
Бесконечные толпы текут за окном в римском солнце.
Мелькнуло лицо мужчины. В глубине толпы. Но столь отчетливо, отрешенно-призывно.
Что за чушь?
Лили и вовсе не видно: ушла на дно, в завал вещей. Но лицо мужчины отчетливо, как при вспышке. Его уже нет: растворилось в текущей вниз, к фонтану Тритоне, толпе.
Мелькнет, как облик в австралийском фильме, увиденном в кинотеатре на Трастевере. Ну что, Лиля? Ее найти можно.
У каждого человека есть своя точка исчезновения посреди мира. Посреди Рима. К кому это относится, к нему или к исчезнувшему лицу?
Кон бежит, не чувствуя ног, расталкивая толпу, чуть не попав под автомашину. Лица не видно, но что-то неуловимо знакомое в походке, как бы пытающейся скрыть собственную неуверенность. Явно не из наших эмигрантов. Одежда не та, повадки. Кон еще никогда в жизни так остро не ощущал в себе таланта ищейки.
Несомненно одно: существо это из той жизни.
2
Откуда нахлынуло? Не из подворотни ли, к фонтану Тритоне с улицы Систина, где ложились на бумагу бессмертные строки «Мертвых душ», в припадке сожженные автором, но не исчезающие из квинтэссенции этого колдовского римского воздуха? Не с улочки ли, где родился, в пресловутой Славуте, в Полесье с полещуками, лесовиками, вурдалаками, лешими, с первым увиденным памятником, пугающим ложной патетикой, мертвыми жестами солдат и рабочих, у въезда в колхоз «3аря коммунизма» с тощими коровами и вымершими избами, с землей, погруженной в ополоумевшую зелень, бескрайним лесом, единственной дорогой, по которой, говорили, Бальзак ездил к Ганской, цадики из Житомира шли в Бердичев, в Меджибож, из Чернобыля в Умань?
Не из тех ли часов расставания, когда перед отъездом посетил Славуту, в которой почти не осталось знакомых, только могила матери под огненным красочно-гиблым закатом над кладбищенским полем, где и братские могилы и обломки плит с могил цадиков?
Не с тех ли пространств магии, мистики, колдовской луны, майской ночи, Вия, леших и ведьм, колдунов и заклинателей, — пространств, обезмозгленных, обдуренных, лишенных сознания, — словно злой рок бессмысленного прозябания отшиб у них память тупостью лживых примитивных лозунгов, оголтелым выкрикиванием их с трибун, затыканием ртов, страхом и гибелью, — и ушли эти пространства, подобно Атлантиде, на дно, затаились всей духовной глубью хасидских цадиков — только и остались на поверхности обломки плит с обрывками надписей на древнееврейском, отданные на глумление пастухам, алкоголикам, нищим странникам, изредка проходящим мимо, и коровий помет дымится единственным признаком жизни на этой непотопляемой юдоли мертвых.