Любо-дорого было посмотреть на Веронику Алексеевну, когда, покачиваясь и пружиня на длинных стройных ногах, она, как Немезида, шла по школьному коридору. Даже отъявленные сорванцы, завидя ее, становились тише воды, ниже травы.
А среди педагогов уже давно разгуливал слушок, что в скором времени Пустихина сядет в директорское кресло. Вялый, апатичный Терентий Ефимович Добровольский стоял у порога пенсии.
Впрочем, никто не ехидничал по этому поводу, не злословил, как это обычно бывает. Все понимали, что Пустихина — потенциальный директор.
Вероника Алексеевна уходила от разговоров на данную тему: особо это ее не волновало; ведь главное, как она считала, не должность, а умение работать.
И вот неожиданно на нее напала хандра. Пустихина заметно скисла.
Ее коллеги стали замечать, что Вероника Алексеевна все чаще теряет нить разговора, чего раньше с ней никогда не бывало: она как бы «проваливалась в себя», глаза ее тускнели, лицо темнело… Обычно дотошная до мелочей, теперь Пустихина перестала обращать внимание на проступки учащихся, вяло проходила мимо молоденьких практиканток, с которыми так любила вести дидактические беседы. А ее подопечные, девятиклассники, с изумлением обнаружили, что у их «замечательной класснухи» стало пропадать чувство юмора…
Даже директор обратил внимание на «падение тонуса» у Вероники Алексеевны — так он выразился. Пригласил в кабинет, усадил в мягкое кресло. Некоторое время смотрел на нее добрыми отцовскими глазами. Дряблые мешковатые щеки спускались на воротник рубашки.
Пустихина раздраженно закинула ногу на ногу.
— Вы простите меня, Вероника Алексеевна, — вкрадчиво начал Добровольский, — что… может быть, в душу без спроса хочу к вам заглянуть. Но… какая-то вы не такая в эти дни…
— С чего вы взяли? — резко спросила Пустихина, но когда директор, как виноватый подросток, смущенно съежился, почувствовала стыд. И она подумала: хорошо этому Добровольскому — воспитал троих сыновей, всю жизнь отдал школе, верен своей тщедушной жене… Прожил жизнь, что называется, наполненно. И как ему теперь не быть довольным и благодушным? Он исполнил свой долг и свое предназначение. А она? Ни близких друзей, ни далеких товарищей, ни мужа, ни детей… Да, любимая работа, конечно, многое значит. Но ведь не работой единой жив человек, есть еще личная жизнь. А у нее — вакуум…
Добровольский тихо прокашлялся. Он побаивался неуступчивого, немного резковатого характера этой учительницы. Мягкий, слабовольный, рыхлый душой, Терентий Ефимович не любил спорить, высказывать «свою» точку зрения, а тем более влезать в жизнь других людей. Как же, он работал директором, да притом довольно успешно? А все просто: его евангельская, овечья смиренность обезоруживала всех. Грешно обидеть такого человека… Да и вреда от такого рохли никто не ожидал.
— Скажу вам прямо, Вероника Алексеевна, — Добровольский таинственно сузил свой большой рот. — Как вы знаете, я скоро ухожу на пенсию. И буду только рад, если на мое место придете вы — женщина своего времени, умная, волевая, умелая. И выше считают, что у вас есть все данные, чтобы работать директором. А я — уже устаревший образец педагога, — дряблые щеки колыхнулись от короткого ироничного смешка. — Так вот, — продолжал он. — Не хочется, чтобы вы… ну сами все испортили. Может быть, еще раз простите великодушно, что-то личное?
— Зубы у меня болят, — вдруг тихо и серьезно произнесла Пустихина, глядя открыто в глаза Добровольскому. — Сил никаких нет…
— Вон оно что! — принял это за чистую монету Терентий Ефимович. — Да, пришлось и мне испытать… Так вот вам мой совет: идите к стоматологу, смелости вам не занимать! Вы же мужественная женщина!
Пустихина усмехнулась. «Мужественная женщина…» Раньше она бы обрадовалась такому комплименту, но сейчас — стало даже противно. Ну и что из того, что она умеет владеть своими чувствами и желаниями? Холодно и одиноко ей с этой «мужественностью»…
«Устала я, устала гореть на работе, — твердила про себя Вероника Алексеевна, возвращаясь от директора. — Надо что-то менять в своей жизни».
Когда она вошла в класс, 10 «А» встретил ее шумом и гамом: Пустихина заменяла заболевшую учительницу, а десятиклассники настроились уже филонить.
Затворив дверь, Пустихина обвела всех сердитым взглядом. Подошла к столу и сразу заговорила, отделяя привычно фразу от фразы небольшой паузой:
— Человек всегда задавал себе вопросы: «Что я такое? Откуда я? Куда я иду? Кем я хочу быть? Как найти истину? В чем она заключается?» Эти вечные вопросы мучили лучшие умы человечества и в прошлом, беспокоят и сейчас. Но сейчас эти вопросы чуть видоизменились. Мы уже поняли, что способны на многое, многого достигли. Но в одном мы остановились на первой ступеньке: в морально-нравственном совершенствовании. Многие из нас и теперь душой — что дикари, неандертальцы… Как же вы, цивилизованные люди, можете находить радость в распущенности чувств, голом дикарстве, в забвении простодушия, человечности?! Неужели для многих из вас душа стала разменной монетой?
Класс благоговейно слушал. Пустихина отчитывала, как всегда, своеобразно и с присущим ей ораторским блеском.
Но как только прозвенел звонок на перемену, душевный подъем у Вероники Алексеевны сошел на нет. Она снова почувствовала усталость и недовольство собой.
«Вот я часто говорю ребятам о душе, — думала она, возвращаясь в учительскую. — Что ж, все верно. Люди стали прагматиками, в большинстве своем растеряли лучшие душевные качества. Все так. Но вот чего же я добилась культивированием собственной души? Иссушила только всю себя… Все подчинила воле, принципам, и когда вроде бы поднялась к самой душе, вдруг обнаружила, что ссохлась она…»
Пустихина вспомнила студенческие годы, своего любимого преподавателя древнерусской литературы Николая Петровича, маленького, сухого, как жук, человека. Он часто любил цитировать: «Кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто отдает ее, тот сделает душу истинно живой». Но разве она хотела сберечь свою душу? Всю себя растрачивала на работу, боролась с формализмом, с горе-педагогами, со скучными уроками. Боролась честно, открыто, прямо, как и учил Николай Петрович. Но тогда откуда этот явный внутренний холод, какое-то нелепое отчуждение своей души от других? Значит, она живет не совсем верно?
У Вероники Алексеевны был свободный час, и она осталась одна. Задумавшись, сидела у стола, и когда в дверь неожиданно громко постучали, она даже вздрогнула.
— Входите, — сказала недовольно.
— Можно? — показала свое бледное личико Сашенька Морозова, девятиклассница. Она училась в классе, который вела Пустихина.
— Да, да, входи.
Сашенька была обладательницей баскетбольного роста, неуклюжа в движениях, застенчива до неловкости. Все в классе, очевидно, подсознательно иронизируя над ростом, звали ее не Сашей, не Александрой, а именно Сашенькой. Вероника Алексеевна вначале одна величала ее Александрой, а потом и не заметила, как перешла на Сашеньку.
Морозова испуганно огляделась, подошла к учительнице и… заплакала, тихо, осторожно.
— Ну-ну, — сказала Вероника Алексеевна. — Садись, рассказывай.
— Я из дома хочу уйти, — хлюпая носом, проговорила Сашенька. — Я больше не могу с ними жить…
— Опять? — Пустихина поджала жестко губы. — Опять разводиться собрались?
— Да.
Вероника Алексеевна представила себе малоприятным разговор с родителями Морозовой, и это ее… воодушевило. Да, с ними трудно разговаривать, но необходимо. Совсем в последнее время замучили дочь ссорами, бесконечными попытками развода. Несколько раз внушала им, думала, взрослые люди, остепенятся. И вот снова за старое…
— Хорошо, Сашенька, я зайду сегодня вечером. Они будут дома?
— Нет-нет, не надо больше с ними разговаривать, — резко дернулась Морозова. — Не надо больше приходить. Это бесполезно. Просто… они не любят меня. И я уйду. Пусть что хотят, то и делают.