действий, герой перед лицом непредвиденного, когда эта система оказывается неэффективной, вносит в нее те или иные уточнения, все равно неадекватные бесконечной сложности и непредсказуемости жизни, и поэтому очередное столкновение с непредвиденным опять вызывает у него полнейшую растерянность.
«Он чувствовал, что стоит… пред чем-то нелогичным и бестолковым, и не знал, что надо делать. Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред жизнью…» — передает Л. Толстой состояние Каренина накануне его первого объяснения с женой по поводу ее замеченного в гостиных оживленного общения с Вронским. И далее, через несколько строк, Л. Толстой именует жизнь Каренина — в отличие от живой, непредсказуемой, непонятной ему жизни «искусственной». И хотя он, разумеется, наделяет это определение иным смыслом, чем тот, который мы сейчас имеем в виду, искусственное это искусственное. (Даже по «докибернетическому» Далю: «Искусственный — неприродный или несозданный, деланный».)
Перед лицом «нелогичного и бестолкового», то есть нашей земной, естественной, странной жизни, герой и сам делается «нелогичным и бестолковым». Изменяя безупречно точно запрограммированным в нем «обыкновениям», он вырабатывает новые «обыкновения» (слово Л. Толстого), не менее четкие и устойчивые, отдающие холодом металла, даже когда они с виду отличаются «милосердием» или «великодушием». До очередного соприкосновения с «нелогичным и бестолковым». А нелогично, бестолково то, что не запрограммированно.
Я говорю сейчас не персонально о Каренине, а о самой — достаточно подробно описанной в литературно-критических исследованиях, посвященных сегодняшней фантастике, — логике поведения «человека-машины».
Гений Толстого выразился в том, что он художественно создал образ «человека-машины» задолго до того, как машина победоносно вошла в нашу жизнь, отразившись на нравах, человеческих отношениях, в искусстве, повседневности и на великих явлениях эпохи. Он показал бездуховный мир «человека- машины».
Каренин, пожалуй, единственный из толстовских героев, кто не ищет смысла жизни и не испытывает нежности к человеку и миру.
Рождение симпатий к нему оставалось бы для меня загадкой, если бы «человек-машина» был лишь достоянием фантастических романов. Но он, увы, имеет место и в самой жизни.
В реальной сегодняшней действительности он отмечен рядом черт. (Надо ли уточнять, что, перечисляя черты, роднящие толстовского героя с некоторыми из наших современников, я полностью абстрагируюсь от «социальной ипостаси» Каренина, как царского чиновника).
1. Уверенность в социальной бесполезности эмоций, которые ведут к дезорганизации деловых и человеческих отношений.
2. Тоска по абсолютной определенности в любой ситуации, несмотря на то что сама жизнь, как утверждает сегодняшняя наука, невозможна без элементов случайности, непредвиденности, непредсказуемости.
3. Совершенно непримиримое отношение к человеческим слабостям, даже к слабостям великих людей.
Однажды я получил сердитое письмо от читателя, инженера-физика:
«Надоело, что вы в ваших книгах повторяете, как заклинания, имена: Шекспир, Толстой, Достоевский, Бетховен, Рембрандт. Будто бы они непогрешимы, не люди, а боги и оракулы. Но Мопассан, Гаршин, Гойя, Ван Гог, Эль Греко, Шуман, Тассо были душевнобольными. Рембрандт, Саврасов, Мусоргский страдали алкоголизмом. Гаршин, Есенин, Маяковский кончили жизнь самоубийством. Хорошие учителя у человечества?! Нет, я с моей умной, думающей — да, думающей! — машиной чувствую себя увереннее, надежнее, если хотите — уютнее!»
Если мы сопоставим это темпераментное, видимо, написанное «в сердцах» письмо с рассуждениями Сергея Петрова, то увидим, что отличие лишь в степени корректности аргументации, а также и в чувстве меры. У него — Анна, кончающая жизнь под колесами поезда, у моего читателя — Гаршин или Есенин; у него — «гуляка» Вронский, а там — Саврасов или Рембрандт (который, кстати, никогда не был, алкоголиком). Одному надежнее (уютнее!) с думающей машиной, второму с «пеле… педе…» перестрадавшим Карениным.
В этом «пеле… педе… пере…» чувствуется перестройка «умной машины» на что-то новое, не, запрограммированное в ней первоначально.
Но вернемся к темпераментному письму инженера-физика. В давней наивной дискуссии между «физиками» и «лириками» была высказана полная готовность пожертвовать, если надо, во имя НТР Бахом и Блоком («Ах, Бах! Ах, Блок!»). Мой автор список возможных жертв отважно расширил. Бедный Мопассан… бедная Анна Каренина… бедная Манон Леско… бедный Шуман! Они небезгрешны!
Но если говорить совершенно серьезно, то стоит, пожалуй, обратиться к замечательной мысли Монтеня. Она не раз повторяется в его «Опытах»: для человека нет ничего невозможного именно потому, что он сочетает слабость с твердостью и непоколебимостью.
О чем идет речь? Само собой разумеется, что Монтень, с его моральной взыскательностью, имел в виду не малодушие, и не безволие, и тем более не разные порочные наклонности, о которых любят упоминать, кстати и не кстати, машинопоклонники. А думал он о восприимчивости и открытости человеческого сердца, о той тонкокожести, которая делает нас существами и уязвимыми, и сострадающими. Без сострадания нет самоотверженности. Без самоотверженности нет героизма. Тонкокожесть в сочетании с твердостью и непоколебимостью и делает человека, по мысли Монтеня, могущественным…
Мне кажется, что нет ничего более ненадежного, чем «человек-машина» в повседневной, обыденной жизни. Ибо существует надежность человека. И существует надежность машины. Надежность живой моральной силы. И надежность металла.
И оттого, что нет ничего ненадежнее «человека-машины», рождается ряд любопытных иллюзий, имеющих непосредственное отношение к реабилитации Каренина. Кажется, что если в этом симбиозе машина победит человека, то восторжествует надежность.
Естественно, что у сторонников этой линии попытки помочь «человеку-машине» стать человеком вызывают возражение: им кажется, что эти попытки увеличат в жизни неопределенность, то, что физики называют энтропией. Энтропийная ориентация на человека. Антиэнтропийная — на машину.
Интересно, что вопрос о соотношении ума и сердца решается в статье С. Петрова архирадикально: ум от сердца отделить, а идеологию основательно отодвинуть от психологии.
Но в цельной человеческой личности это неосуществимо.
В реальной жизни каждый из нас постоянно стоит перед выбором не столь грандиозным, как у Каренина, в толковании С. Петрова, — «изменившая жена или Россия», — а более будничным и более подлинным.
Любовь или устойчивый быт без любви? Любимое дело или хороший заработок? Беспокойный, творческий поиск или покой комфорта? Хорошие отношения или чистая совесть? Выполнение гражданского долга или тихое, уютное существование?
Надо выбирать. А выбирать тяжело. Выбор это жертва.
Надо чем-то жертвовать.
И тут в поисках благородных соображений человек нередко обращается к литературе, переосмысливая, как ему удобно и как подсказывают сиюминутные интересы, те или иные классические образы.
Переосмысление Каренина подсказывает возвышенные мотивы невозвышенных решений в ситуации выбора. А иногда даже дает основание видеть в себе социального героя.
Ответ С. Петрову я закончил цитатой из романа.
«Одно, что занимало его теперь, — пишет Толстой о Каренине после измены Анны, — это был вопрос о том, как наилучшим, наиприличнейшим, удобнейшим для себя и потому справедливейшим образом отряхнуться от той грязи, которою она забрызгала его в своем падении, и продолжать идти по своему пути деятельной, честной и полезной жизни».