определенном времени. Понимаете? Хорошо себя чувствует вещь тогда, когда она существует в собственной эпохе. Часы замечательных часовщиков XVIII века хорошо себя чувствовали в XVIII веке. Книжный шкаф, сработанный мебельщиком начала XIX века, великолепно ощущал себя в том времени. Фарфоровые чашки наших первых заводов хорошо чувствовали себя, были, посмею сказать, счастливы в XVIII веке, в начале XIX, пока не стали перекочевывать из домашних буфетов на музейные стенды.
Вы думаете, я себе противоречу? По видимости, конечно. Написал, что люблю старинные вещи, и тут же „прописал“ их в давно минувших временах. Ведь в квартире моей сегодняшний настольный календарь показывает 1977 год, а не 1777-й, как должен был бы показывать, согласно некоторым предметам.
И тут я вас, наверное, удивлю. Дело в том, что я это люблю не как „вещи“, для меня это нечто иное. Например, старинные часы не ходят. В старинном книжном шкафу стоит несколько очень старых книг, а вся моя библиотека покоится на сегодняшних стеллажах. А если говорить о кресле, то чаще всего я сижу не в нем (оно работы XVIII века), а перед ним. Я не пользуюсь этими вещами как вещами, я общаюсь посредством них с теми, кто их создал, с их временем, с их непревзойденным мастерством и душевной сосредоточенностью: я имею в виду сейчас мастеров, а не созданные ими предметы.
И как это ни странно, подобные отношения дают не только этим замечательным вещам власть надо мной, но и мне дают власть над ними. Это власть человека конца XX столетия.
Можно увлекаться чем угодно, но не надо уходить ни от какого времени, в том числе и от времени, в которое ты живешь. И не надо уходить от людей, которые живут в одно время с тобой. Можно уйти ведь не только в вещи, верно?
Любой такой уход рождает явление, которое лично я называю: Феномен чрезмерной любви…
ФЕНОМЕН ЧРЕЗМЕРНОЙ ЛЮБВИ
Феномен чрезмерной любви
В середине июня 1941 года двадцатипятилетний дрессировщик Иван Щербань получил молодого слона. Он назвал его Вова. Работал Иван тогда в легком, передвижном то ли зоопарке, то ли цирке — не поймешь, — были в то теперь уже давнее время подобные заведения, которые переезжали из города в город, показывая экзотических животных и различные аттракционы с их участием.
Когда Иван получил слона, его цирк-зоопарк находился на западе Украины.
После начала войны льва, тигра, пантеру, обезьян и медведя с отчаянной быстротой — чтобы уберечь — расшвыряли по вокзалам и железнодорожным составам. А слону нужен был транспорт особый. И не было его, особого, не до Вовы было тогда… И Иван пошел с ним на восток пешком.
Они шли много дней и ночей, а бывало, что и ехали, когда судьба улыбалась им, — подваливал удобный попутный транспорт. Их бомбили, они голодали и если не умерли, то потому что у солдат и беженцев находились и для Ивана, и для Вовы куски хлеба, а порой что-либо и повкуснее. На станции Кавказская попали они под массированный, сосредоточенный удар «мессершмиттов», лежали рядом, и Иван ощутил: Вова осторожно, чтобы не задавить, наплывает на него, заслоняя от бомб. В живом этом укрытии Иван первый раз с начала войны почувствовал себя надежно.
Они добрались до Тбилиси, потом до Еревана. Там Вову осенью сорок первого поместили в зоопарк…
Мимо этого зоопарка, по дороге, резко поднимающейся в гору, я ехал осенью семьдесят второго на озеро Севан, в больницу к Ивану Никоновичу Щербаню.
— Тимур! Осторожнее… — обратился к шоферу мой попутчик и объяснил: — Существует на Востоке поверье: на дороге, где убили слона, сто лет случаются несчастья.
— Теперь тут, — рассмеялся Тимур, — ни один ереванский шофер не ездит быстро…
Через полтора часа мы вошли в палату, и я увидел Ивана Никоновича; в сером больничном халате он сидел понуро у окна, повернул к нам одноглазое (второе око, как я узнал потом, вынуло шимпанзе), изрытое оспой лицо, удивленный появлением незнакомого человека.
— Вот, Иван, — заговорил мой попутчик, который мальчишкой, как и многие ереванские ребята, бегал к нему в цирк и зоопарк, — вот, Иван, товарищ из Москвы хочет узнать о Вове.
— О Вове? — Иван улыбнулся растерянно. — Расскажу, если хотите. Начать-то с чего? Ну, поместили его в Ереванский зоопарк в сорок первом, а меня, конечно, в армию, в солдаты. Но не успел до Ростова доехать, вызывает к себе генерал: «Рядовой Щербань, возвращайтесь к слону!» — «Товарищ генерал?! Война же…» — «Получили ходатайство от Еревана, слон без вас погибает». — «Война же…» — повторяю. И тут генерал рассмеялся (рассказывая сейчас об этом, Иван рассмеялся тоже), посмотрел на меня, одноглазого, и говорит: «Я, солдатик, слонов люблю. Довоюем и без тебя». И не стал со мной разговаривать больше. Выдали мне документы, я и вернулся в Ереван, к Вове… Ну, что за зоопарк был во время войны, сами понимаете. Вова гулял, где хотел. За мной ходил, как собака. Я и работать его научил. Шел с плугом не хуже коня. Склады сторожил… Дочерей моих нянчил, тешил, на ноге качал, поднимал хоботом. — Иван умолк, посуровел и заговорил опять, не спеша, с сознанием важности подробностей жизни Вовы. — Но особенно он нот что любил. Вы дорогу мимо зоопарка видали? Вверх идет круто. А бензина тогда маловато было. Вот и останавливались часто шоферы внизу, без топлива или экономии ради, а Вова и толкал их в гору. За войну озеро бензина, наверно, сэкономили… Он, бывало, с утра до ночи бодает «виллисы», «студебеккеры». До того дело дошло: машину видеть не мог, чтобы не подбежать, не подсобить… Ну, а после войны, понятно, открыли зоопарк для посетителей и поместили Вову в укрытие, закрыли путь на волю металлической балкой. Слониху дали ему в утешение. Хорошую, ласковую, Тикки. Пока жива она была, он не то чтобы не тосковал по воле, он тоску эту, чтобы не волновать, не бередить меня, умел не показывать. Мол, ничего, Иван, ничего. А померла она… Доктора говорили потом, будто камни у него появились в печени, зашевелились они, потому он в то утро и повел себя буйно, помял балку, вышел на территорию, потом и на шоссе. Может быть, камни и были… Но лично я думаю, что не в камнях дело. Вышел он на шоссе и увидел: легковая машина стоит у начала дороги. Он и подбежал к ней, зашел в тыл: подтолкнуть тихо… Откуда ж известно ему, что войны в мире уже нет, и бензином хоть залейся, и не нужна никому его башка?! Это для нас с вами, для людей, есть и вчера, и сегодня, и завтра. А для животного — только сегодня. Для него ни вчера, ни завтра нема! (От волнения Иван перемешивал русскую речь с украинской.) Он видит машину и как шел к ней тогда, так и сейчас идет. Помочь… А человек за баранкой не понял, дал газу… И тут, себе на горе, троллейбус Вова увидел на остановке, подбежал и начал в гору толкать. А в троллейбусе — переполох. Не понимают они Вовы! А Вова не понимает их… И тут кто-то из стоявших на шоссе кинул в него камень, а потом камни полетели, их там много.) А я в то утро — воскресенье было, помню, — больной лежал с температурой. Ну, пока добежали до меня, позвали, поздно было. К тому времени технику уже вызвали, и она убивала Вову. Она ноги ему переломала поначалу… А он ни одного человека не коснулся, особенно детей берег. Обегал их, рассказывали… Я выбежал, вижу лежит он уже, а техника на нем, как на пьедестале. А весу в ней не меньше, чем в самом Вове. Он дышит, а она — колых-колых… Он дышит, а она — колых, он дышит… Я подбежал, посмотрел он на мэнэ, посмотрив, он… — Иван зарыдал беззвучно, сухо, нутром, а потом открыто, дико, в крик. Он отвернулся, чтобы мы не видели его лица, и рыдал, и бешено кусал, чтобы отвлечь себя болью, кулаки, и не мог затихнуть. Мы раздели его, уложили, я увидел тело, изрытое когтями хищников, и, чтобы увести Ивана от мыслей о Вове, попросил рассказать об этих шрамах.