от людей, сидящих в зале?
Зал переполнен — родители, учителя, подруги, незнакомые люди. Лида молчит.
Судья (неожиданно). Вы помните наизусть какие-нибудь стихи? Пушкина? Лермонтова?
Лида. Помню Лермонтова. «Я не унижусь пред тобою…»
Она начинает читать, и кажется, что это не судебное заседание, а экзамен — экзамен по литературе и за большим столом на высоких, торжественных стульях сидят не судьи, а экзаменационная комиссия.
Когда Лида кончает читать, кажется, что в воздухе еще долго живет, не умолкая, строка о «цене души», а после того, как она замирает, становится непривычно тихо, и судья объявляет пятиминутный перерыв.
Нелегкое это ремесло — судить несовершеннолетних! Судить почти детей! Судить тех, кто лишь начал жить, кто вызывает порой в сердце и чувство ужаса, и чувство жалости. Помимо истины данного события, которой надо добиться, чтобы точно установить степень вины и определить соразмерное ей наказание, тут должна быть раскрыта не менее существенная истина, да, да, конечно, о личности, как и в суде над взрослыми, но о личности, бурно развивающейся, становящейся уже в чем-то устрашающе определенной, а в чем-то обнадеживающе не-сложившейся. А самые великие минуты, когда судишь несовершеннолетних, — минуты понимания и надежды.
Осипова хорошо чувствовала: эти минуты еще не наступили…
Перед Медведевой-матерью судья допрашивала Медведева-отца, человека, хорошо известного в городе. Он был сух, строг и целеустремлен. Чувствовалось, что он борется. За что? За дочь? Или за честь семьи? И честь семьи — неплохая вещь, но должна иметь четкое место в иерархии ценностей. «Моя дочь, наша дочь, — четко, формулировочно говорил Медведев, — хорошая дочь. Первое, о чем она спросила, рассказав о том, что было в лесопарке: „Папа, что тебе за это будет?“ Она думала не о себе, а обо мне…»
«Папа, что тебе за это будет?» Осиповой этот вопрос показался самым страшным из того, что она пока услышала. Откуда в ней, пятнадцатилетней, эта ледяная рассудочность и четкость? Не что будет с той, Пантелеевой, и даже не что будет с ней, Лидой Медведевой, а что будет с ним, папой? За этим вопросом Осипова чувствовала уклад семьи, систему отношений, иерархию ценностей…
Папа был видной фигурой в крупном научно-исследовательском институте, и в этом небольшом городе, где почти все известно почти о любом человеке, о нем рассказывали немало занятного.
Судья Осипова не любила подобных рассказов, но ничего не поделаешь: не залеплять же уши воском. В памяти ее задержалась любимая формула Медведева-папы: «Человек второго сорта». Он определял ею людей, уступающих ему по уму, эрудиции и, разумеется, по положению. В отношениях с ними он корректно и холодно соблюдал «пафос дистанции». И когда он давал показания в суде, у Осиповой невольно мелькнуло, что и для Лиды Медведевой Пантелеева — с ее тройками, болтливостью, любовью к стихам о дворняге — была «человеком второго сорта».
«Моя дочь, наша дочь, — четко печатал папа, хорошая дочь. В нашем городе любят, как известно, болтать, и обо мне болтают, будто бы я дарил ей золотые вещи. Я золотые вещи дарил только супруге — в честь рождения сына и в честь рождения дочери…» Он посмотрел на жену, сидевшую в первом ряду.
После перерыва Осипова вызвала учителя Стогова, классного руководителя, у которого учились Лида Медведева, Кира Говорова, Лариса Пантелеева.
Он вошел в зал в мешковатом, немодном костюме, растерянный, с пылающими ушами. Стогов был новым человеком в городе, и поэтому о нем пока ничего не рассказывали. Его добродушное загорелое лицо выражало удивление.
— Расскажите, пожалуйста, — начала стереотипно судья, — о Медведевой, о…
— Не понимаю я их! — не дослушал вопроса Стогов и повторил уверенней, тверже: — Не понимаю! — И опять стало на редкость тихо. — Я их не понимаю, товарищ судья, — повторил он в третий раз, по-новому, теперь как бы оправдываясь.
— Что же вы не понимаете, Николай Иванович? — Чувствуя его состояние, Осипова старалась говорить с ним как можно мягче.
— Чего не понимаю? Я из села сюда, к вам, перебрался… У нас, когда экзамены, вся школа в цветах, это же воспоминание на всю жизнь, класс как сад, ставить некуда. А тут ни единого лепестка… Ни один человек — ни единого лепестка. Класс как этот зал. У нас после экзамена, когда фотографируются, не только учителей и родителей, дедов и бабок тянут к себе это же на всю жизнь, а тут даже меня не позвали. Говорю: «Может, и мне с вами?» «Как хотите», — отвечают. Не понимаю этого… Ватман был нужен. В городе в ватман сельдь заворачивают. Это я фигурально. А я двух листов не мог выпросить.
Хотя Стогов говорил, казалось бы, не но существу и его можно было в любую минуту остановить, судья Осипова этого не делала. И не потому, что он сообщал ей нечто новое, — нет, то, о чем рассказывал, было ей достаточно хорошо известно. Она не останавливала Стогова, потому что само его волнение, его странное поведение на суде имели, как ей казалось, отношение к основному, что ее занимало, — к поискам Мотива…
— …не понимаю! — закончил Стогов и, подумав, добавил: — Извините, пожалуйста.
— Хотите вернуться в родные края? — улыбнулась ему судья.
— Нет! — рассмеялся он простодушно. — У меня тут замечательная квартира, о которой и не мечтал. Извините, пожалуйста.
«Да, — невольно подумала Осипова, — это тоже крупинка Истины: сюда, в этот небольшой, пятнадцать лет назад построенный город, многие ехали ради квартир, оставив большие города и тихие деревни. А точнее — ехали ради современного комфорта. И их надежды обмануты не были, но…»
Осипова вызвала отца Киры Говоровой, токаря, и думала, думала, стараясь не упустить ничего, о чем рассказывал Говоров.
В большом городе человек живет в ситуации «социальной анонимности», на улице, в метро, в театре он «гражданин Икс». Он Икс, окруженный Иксами и Игреками: даже в доме, где оп живет, ему порой ничего не известно о соседях; и им ничего не известно о нем: что он ку-пил, куда поехал отдыхать, как воспитывает детей, разлюбил ли жену… «Социальная анонимность» создает определенный, устойчивый стереотип самочувствия и поведения… И деревня, с ее сохранившимся до сих пор укладом, располагает к совершенно определенному, устойчивому самочувствию и поведению. Там наоборот: ты виден насквозь с малых лет до последнего дня. В большом городе — совершенное незнание, тут — совершенное понимание. Переехав в новый, небольшой город, люди оказались в ситуации полузнания, непривычной и для истинного горожанина, и для жителя села.
— Как ребенок она хорошая, — говорил Говоров-отец о Кире. — Мать, конечно, не слушает. Ласку любит. — Он помолчал. — Сорока у нас живет на балконе, ухаживает за нею. — Чувствовалось, что ему хочется о дочери рассказать что-то хорошее, даже удивительное, но честность не позволяет ни солгать, ни обмануть, а память ничего удивительного и одновременно хорошего не подсказывает. — Как ребенок она хорошая, — повторил он уныло. — Меня любит…
— Разрешите? — обратился к Осиповой один из народных заседателей. — Вот вы, — наклонился к Говорову, — говорите: как ребенок она хорошая. Она ведь из компании «Космоса», ваша дочь, верно?
Говоров виновато молчал.
— А мой сын, — говорил народный заседатель, — из компании «Атома». Он рассказывал мне, что ваша дочь отличается ужасающей жестокостью. Она дерется беспощадно.
— Да, — согласился Говоров. — Она дерется. Она жестокая… Но, — оживился, — она и отважная. Пожарным помогает…
Осипова улыбнулась собственным мыслям: два кинотеатра в городе — «Космос» и «Атом» с широкоформатными экранами, кондиционированным воздухом; когда в удлиненных, полукруглых залах томительно медленно зажмуривается освещение, кажется, что летишь в полуночном небе. И вот непонятным образом появились две враждующие компании — та, что собирается вечерами у «Космоса», и та, что завладела подступами к «Атому». Давно забыто, что послужило поводом для первых конфликтов, давно выросли подростки, которые в этом первом конфликте участвовали, но деление на «космических» и «атомных» живет. Они ревниво оберегают «собственные» кинотеатры и лишь в тех случаях, когда на обоих экранах идут интересные картины, устраивают перемирия.