Матвеича.
— Природный ты человек, Никола, тебе отроду много дано, людьми не обойдён. Много с тебя и спросится…
— Людьми… — невесело усмехнулся Николай Ильич, — это верно. Людьми мне много дано… Ты скажи, за что меня с парторгов сняли? За правду? За то, что кукурузу не давал сеять? Так ведь не по нашей земле она…
— Ты это кинь, — выкрикнул Матвеич, — не мозоль обидой сердце, попусти. В жизни всяко бывает, а только я тебе скажу, человеку не сродно обиду нежить, а хорошее забывать.
— Я хорошее не забываю, — Николай Ильич поднял голову и взглянул на Матвеича, — вместе воевали. Знаешь.
— Знаю, — кивнул Матвеич и крепче вцепился корявыми пальцами в рукав Николая Ильича. Привстал на носки. — За себя воевал, Колюшка, — горячо, с болью сказал он, — а за Лепягина, за отца своего, за немца нашего Рудольфа кто будет? Ежели ты позабыл, за бумажками в клубе спрятался, то я помню, по- омню, Николай. Рудольф от пули тебя собой прикрыл, а Лепягин раненого в пещере спрятал, а сам немцев на себя отвёл… в болота. Ты что же думаешь, это тебя они спасали? Не-ет, милок, ты командир был, а значица и власть советская, вот как. Большой на тебе долг лежит. За них для народа сработать должен и вот этим передать, — Матвеич оглянулся, обнял рукой застывшего рядом Алёшу и притянул к себе. — Ты спокойной жизни захотел, Никола, а того не понимаешь, что наш спокой в беспокойстве об жизни, смекаешь? — он наклонился к Алёше, горячо дыша ему в лицо.
— Смекаю, — дрогнувшим голосом сказал Алёша. Волнение старика внезапно передалось ему. Если бы Матвеич знал, как горячо, больше, чем кого бы то ни было, в эту минуту Алёша любил его. «Я бы тоже заслонил его от пули. Пусть бы я погиб, и бабушка повесила бы тогда мой портрет рядом с портретом дяди Степана. «Человек был», — сказал бы Матвеич, как про дядю Степана»! От этих мыслей у Алёши дрогнуло сердце, а глаза стали горячими и влажными.
Ему хотелось сказать Матвеичу, что он, Алёша, всё понимает. Что с этого дня он будет жить так, чтобы никогда, никогда Матвеич не взглянул на него с упрёком. По совести. Но он промолчал, чувствуя, что никакие, даже самые лучшие в мире слова не смогут передать то приподнятое, летящее состояние, которое неожиданно поселилось у него в сердце.
— Ладно, — сказал Николай Ильич и тряхнул головой, словно сбрасывая оцепенение. Он осторожно отцепил от своего рукава пальцы Матвеича, бережно подержал их в больших ладонях и, резко нагнувшись, вскинул осинку на плечо.
— Пошли, отец. Пора.
Медвежья шкура колыхнулась. Густо пахнула сыростью. Алёша нагнулся и потрогал оскаленную пасть. Теперь она не казалась ему такой страшной.
Возле избы Николая Ильича их поджидал Санька. Чисто вымытый, расчёсанный на пробор. Белая, накрахмаленная рубашка, казалось, светилась в полутьме.
— Деда Матвеич, — сказал Санька, исподлобья поглядывая на Алёшу, — идите скорей к нам. Нина Петровна наказала, чтоб я вас позвал.
— Стряслось что? — спросил Матвеич.
— Ага, — Санька снова посмотрел на Алёшу, но теперь уже испытующе, будто проверял, можно ли при нём говорить.
Алёша обиделся. После того, что произошло в лесу и на дороге, ему казалось, что всё должно стать иным. А недоверчивый взгляд Саньки снова возвращал его в прошлое, во вражду. Он пожал плечами и хотел уже было с достоинством уйти, но Санька, словно забыв о присутствии Алёши, уже начал рассказывать:
— Мы в болоте с Митькой гильзу в дупле нашли. Винтовочную. Там записка есть. Вся стёртая, а кое- что разобрать можно. С войны лежит.
— Ну?! — ахнул Матвеич. Сбросив шкуру прямо на землю, он повернулся к Николаю Ильичу, снимавшему ружьё.
— Слышал, Колюшка?
— Идёмте, — торопил Санька, — там уже все собрались…
Николай Ильич снова надел ружьё и зашагал впереди Матвеича и Саньки.
Алеша побежал следом за ними. Пусть всё что угодно, пусть даже Санька и Митька снова возьмут его в плен, но он должен узнать, что в записке, или хотя бы просто увидеть гильзу, которая пролежала в дупле с войны. Ведь эта гильза — письмо от человека, которого нет и который всё-таки есть, потому что люди его услышали. Пусть через много лет, но услышали и теперь спешат на его зов.
— Можно мне с вами? — с надеждой спросил Алёша у Матвеича, — я… я вас очень прошу.
— Давай, — коротко бросил Матвеич. Старик всё пытался свернуть на ходу цигарку, но руки его дрожали, и табак просыпался на дорогу.
Санька взглянул на Алёшу и промолчал. И в этом молчании уже не было враждебности. Но не было и дружбы. Словно Санька только принял к сведению присутствие Алёши и тут же забыл о нём. «И верно, — подумал Алёша, — что я ему хорошего сделал? А ведь он не побоялся медведя и бежал к ручью предупредить нас…»
Возле моста Алёша неожиданно увидел бабушку. За всеми треволнениями дня он совсем забыл, что бабушка не знает, где он, и волнуется.
Увидев Алёшу, бабушка быстро сняла очки, протёрла их полой кофты и спрятала в карман. Губы её были плотно сжаты.
— Бабушка, — виновато сказал Алёша, оглядываясь на Матвеича.
Бабушка оскорблённо молчала.
— Ты не жури его, молодуха, — сказал Матвеич и, взяв Алёшу обеими руками за плечи, легонько подтолкнул его к бабушке, — парень он у тебя ничего… стоящий. Иди, иди домой, гляди, на бабке лица нет.
— Но как же! — задыхаясь от обиды, вскрикнул Алёша. Он не ожидал такого от Матвеича. Отсылать домой в то время, когда другие будут смотреть и даже трогать гильзу…
— Топай, — строго сказал Матвеич, — хорошие дела не за порогом начинаются. Завтра всё узнаешь.
И они ушли.
Опустив голову, Алёша медленно поплёлся домой.
«Хорошие дела не за порогом начинаются, — подумал Алёша. — Интересно, что Матвеич хотел этим сказать?»
22. Последняя капля
Солнце уже вовсю палило в раскрытые окна. Бабушка тихим басом пела на крыльце:
и гремела кастрюлями. Во дворе громко и гневно клекотал одноглазый петух Сёмка, гоняя кур. Пахло свежими блинами.
Алёша потянулся, просыпаясь, и вспомнил: гильза! Наверное, уже вся деревня, все ребята знают, а он проспал! Алёша наскоро оделся и выскочил на крыльцо.
— Бабушка, Ким приходил?
Бабушка продолжала мыть кастрюлю из-под теста. Даже головы не повернула.