на работу. Вспыхнула знаменитая «сучья война», когда вор и сука не могли сосуществовать в одном лагере или камере — один другого должен был убить. Начальство же насильно загоняло в сучий лагерь воров, а в воровской — сук, и начиналась настоящая бойня.
Словом, к нашему времени настоящих «воров в законе» практически не осталось — всего, может, несколько десятков доживает свой век по тюрьмам (кое-кого из них я еще встречал во Владимире), но идеология их не умерла и с некоторыми изменениями процветает до сих пор (ввиду более жестких условий жизни на воле и режима в лагерях им можно работать, жить дома, не бежать из тюрем и т. д.). Некоторый облегченный вариант их кодекса чести, своего рода трущобная психология, продолжает существовать — более того, их основные принципы и критерии распространены настолько, что эту идеологию можно считать куда более популярной, чем коммунистическая. По сути, она мало отличается от реальной идеологии партийного руководства, и эти два мира удивительно похожи.
Рассадниками воровской идеологии являются в основном «малолетки» — колонии для малолетних преступников. Режим содержания в них, судя по рассказам, исключительно свиреп — все построено на побоях, на стравливании подростков между собой, искусственном возвышении одних над другими и коллективной ответственности: за проступок одного наказывают всех, озлобляя их таким образом друг против друга. Естественно, наиболее сильные и упорные берут верх, и все привыкают жить по законам силы, а героический ореол изустных преданий о воровском братстве придает этой жизни оправданность и смысл. Выходя на волю, они разносят эту мифологию повсеместно, рекрутируя ей новых поклонников, а воспитанные в этом духе скоро от него уже не избавятся — мир, создаваемый ими в лагерях, исключительно жесток, разбит на касты, на уровни привилегий и изобилует жесткими правилами, незнание которых новичку может очень дорого стоить».
— Вместе с киевлянином Семеном Глузманом вы написали «Пособие по психиатрии для инакомыслящих»...
— С Семеном мы много позже в Перми, уже в политической зоне, сидели.
— И какие условия там были?
— В тех местах климат тяжелый, а лагерь был новый и поначалу довольно жесткий, режимный. Туда притащили надзорсостав и всем дали звание прапорщиков, которое тогда было внове
— Все-таки, смотрите, власти боялись...
— А потому что мы на волю это запараллелили, заранее выпулили туда, что предстоит то-то. Там наши уже знали, что делать, и в нужное время по Би-би-си, по «Свободе» стали передавать, что мы объявили тут голодовку. Конечно, это был для начальства (не только лагерного, но и повыше) шок: как же они из Перми передали?
— Как пел Высоцкий: «А потом про этот случай раструбят по Би-би-си»...
— Вот! Очень неприятно было в том смысле, что режим соблюдался довольно жестко, и хотя свирепее положенного он не был, буквы Уголовно-исполнительного кодекса придерживались, а обычно в уголовном лагере половина режимных требований выполняется спустя рукава — никто на такие вещи не смотрит. Россия...
«Станок, на который меня загнали работать в наказание за жалобы, стоял в холодном, неотапливавшемся цеху: зимой даже подойти к нему было страшно — так и веяло от него холодом, а руки, если притронуться, тут же прилипали на морозе, и оторвать их можно было уже только с кожей. Открытые, ничем не защищенные ножи вращались с бешеной скоростью прямо рядом с руками, и если доска попадалась треснутая или с сучком, правая рука сразу же соскальзывала под ножи, вдобавок нормы были искусственно завышены, и хоть целый день вкалывай — не сделаешь.
Расчет был у начальства простой: откажусь работать — начнут морить по карцерам за отказ, стану работать — за невыполнение нормы. Отпахав таким образом месяц и увидев, что выхода нет, я объявил голодовку, а поскольку начальство решило ее игнорировать, я проголодал 26 дней. Каждый день от меня требовали, чтобы я шел на работу: мы, дескать, не знаем, голодаешь ты или нет, — я, естественно, отказывался, и на 17-й день меня посадили в карцер.
Холода стояли жуткие, — был ноябрь, в карцере практически не топили, и стена камеры была покрыта льдом. Было нас в ней 11 человек — так друг друга и грели, сжавшись в кучу, и только ночью можно было слегка прийти в себя — на ночь давали деревянные щиты и телогрейки. Еле-еле умещались мы на щите, лежа на боку, а поворачивались уж все разом, по команде — хорошо еще, удавалось доставать махорку. У уголовников это дело поставлено надежно: если твой друг сидит в карцере — как хочешь, а исхитрись передать ему покурить, иногда и поесть.
Надо отдать им должное — люди они отчаянные. Карцер стоял в запретке, окутанный колючей проволокой и сигнализацией, но каждый вечер перед отбоем кто-нибудь лез из зоны, незаметно рвал проволоку, пробирался к окну и в щель между решетками передавал курево (если попадался, тут же сажали его самого, и лез следующий). Позже, выйдя из карцера, я тоже принимал участие в этих рейдах, и дело это, должен сказать, очень опасное. Стрелок с вышки может подумать, что ты пытаешься бежать из лагеря, и открыть стрельбу, а сделать все незаметно ужасно трудно: запретка освещена прожекторами, кругом всякие сигнальные провода, тоненькие, как паутина, и колючая проволока цепляется за одежду.
Иногда, правда, удавалось охранника или раздатчика пищи подкупить, и тогда было легче, а без махорки было бы совсем худо — особенно мне с такой длительной голодовкой. Как назло, организм у меня был крепкий, и я даже сознания не потерял ни разу, чтобы можно было вызвать врача.
На 26-й день кончился мой карцерный срок (давали мне восемь суток), вышел я на порог, но, видно, от свежего воздуха закружилась голова, в глазах потемнело, и я сполз по стенке на пол в коридоре.
Долго начальство спорило, что же со мной делать. Врач наотрез отказывался взять в больницу — я же не больной, а голодовщик, все равно что членовредитель, но и дежурный по лагерю офицер не хотел брать меня в зону: а вдруг сдохну? Так стояли они надо мной и спорили, а я уже вполне пришел в себя, мог бы подняться, но решил ни за что не вставать. Лежал на пороге и думал: «Пусть себе спорят — хуже уже не будет» — а что было делать, сколько еще голодать? Наконец, дежурный офицер в споре взял верх, и меня отнесли в санчасть».