девочки — трогательной в своей малости кухаркиной дочки, которая «все бродит под моими окнами в надежде найти что-нибудь, дающее непонятную, но великую радость ее бедному существованию в этом никому из нас непонятном, а все-таки очаровательном земном мире: какой-нибудь пузырек, спичечную коробку с картинкой». Эта, вторая часть, идет весело, оживленно (alegretto, legero), хотя уже подступают мерно торжественные звуки вечности — все проходит: «Я слушаю эту песенку, а думаю о том, как вырастет эта девочка и узнает в свой срок все то, что когда-то и у меня было, — молодость, любовь, надежды». И вдруг мрачно, торжественно-тяжело (maestaso, grave) — переход к Тиверию, жестокому и страшному тирану, Цезарю («Почему о Тиверии? Очень странно, но мы невольны в своих думах»). Какой перелет воображения! Тиверий близок и понятен Бунину, как вот эта бедная девочка, ибо жил он, «в сущности, очень недавно, — назад всего сорок моих жизней, — и очень, очень немногим отличался от меня…» Под окном бродит, напевая, кухаркина дочь, а Бунин пишет: «Вижу, как сидит он в легкой белой одежде, с крупными голыми ногами в зеленоватой шерсти, высокий, рыжий, только что выбритый, и щурится, глядя на блестящий под солнцем, — горячий мозаичный пол атрия, на котором лежит, дремлет и порой встряхивает головой, сгоняя с острых ушей мух, его любимая собака…» Вступает третья часть, тема человеческой истории, далекого, и вдруг очень близкого прошлого. Тема эта, тема Тиверия, жила в Бунине, кстати, еще тридцать лет, пока в рассказе «Возвращаясь в Рим…» он не поставил точку: «Перед смертью-он отправился в Рим. По пути остановился в Тускулуме, — испугался: любимая змея, которую он всегда возил с собою, была съедена муравьями… Цезарь очнулся, спросил косноязычно: „Где перстень?“ Калигула трясся от страха. Макрон, бросил на лицо Цезаря одеяло и быстро задушил его». Но это будет написано в лапидарной пушкинской стилистике, в 1936 году, а в дневниковой записи Бунин от Тиверия вновь возвращается к тому, с чего он начал: красота летней природы. — перед дождем; начало ливня; дождь до утра, внезапно напомнивший «детство, свежесть и радость первых дней жизни». Это выглядит умиротворяющим эпилогом, несущим пусть временное, но забвение жгущих мыслей о происходящем там, в Петрограде семнадцатого года, да и по всей вздыбленной России, которую очень скоро один советский. писатель, уже с другого берег га огненной реки, назовет: «Россия, кровью умытая». И подчеркнуто холодная концовка: «Опять прошел день. Как быстро и как опять бесплодно!» Скрытая сюжетная пружина сжимает начало и конец — два полюса: счастливо, прекрасно — и без-. возвратно утеряно, бесплодно. Разве не законченное произведение? Но что перед нами? Рассказ? Нет, нечто большее, объявшее многое, что рассказу недоступно уже в силу условности сложившейся литературной формы (вспомним, как резко протестует.

Бунин против этой условности, например, в этюде-размышлении 1924 года «Книга»), и нашедшее неожиданные смелые связи. Свобода переходов, доступная, пожалуй, только сновидению, но, в отличие от него, несущая генеральную, скрепляющую идею. — Тут и стихотворения в прозе, и философские ламентации, и неожиданно вписывающаяся в контекст грозного времени тень тирана Тиверия, и песенка маленькой девочки, — все вместе. А ведь меньше трех страничек машинописного текста! Что касается пейзажных картин в дневниках, то они подчас не уступают в изобразительной силе лучшим бунинским рассказам. Только, пожалуй, еще более. настойчиво, чем в «чистой» прозе, проводится (на протяжении десятилетий!) контраст между величием и красотой природы и убожеством, грязью, нищетой, жестокостью, даже дикостью деревенского человека, глубоко прячущего и стесняющегося своих добрых чувств как чего-то потаенного, запретного. Навестив 108-летнего Таганка, живущего в богатой крестьянской семье, Бунин с горечью отмечает: «И чего тут выдумывать рассказы — достаточно написать хоть одну нашу прогулку». И вправду, «невыдуманное» страшнее написанного. В выросшем из этой «прогулки» прекрасном рассказе «Древний человек» (законченном уже через три дня — 8 июля 1911 года) трагизм все-таки смягчен «формой» — пространными диалогами, художественными подробностями, тюканьем сверчка, появлением «дымчатой кошки» («сбежала на землю — и стала невидима»). Здесь же, в дневнике, ничто не отвлекает от главного, все обнажено до степени телеграфной строки, извещающей о человеческой беде: сам Таганок — «милый, трогательный, детски простой» и — «Ему не дают есть, не дают чаю — „ничтожности жалеют“…». В прекрасном мире, на прекрасной земле живут доведенные или доведшие себя до отчаянного положения люди — Лопата, оголтело пропивающий землю и мельницу, себя; отец бессмысленно убитого Ваньки Цыпляева («Шея клетчатая, пробковая. Рот — спеченная дыра, ноздри тоже, в углах глаз белый гной») или тот мальчишка-идиот у Рогулина, который бьет конфоркой от самовара об стену «и с радостно-жуткой улыбкой к уху ее». И тут же: «Бор от дождя стал лохматый, мох на соснах разбух, местами висит, как волосы, местами бледно-зеленый, местами коралловый. К верхушкам сосны краснеют, стволами, — точно озаренные предвечерним солнцем (которого на самом деле нет). Молодые сосенки прелестного болотно-зеленого цвета, а самые маленькие — точно паникадила в кисее с блестками (капля дождя). Бронзовые, спаленные солнцем веточки на земле. Калина. Фиолетовый вереск. Черная ольха. Туманно-сизые ягоды на можжевельнике». И вот еще одно, и немаловажное, значение дневников. Оказывается, в них откладывались не только сюжеты, материал, подробности будущих рассказов и повестей, но и выкристаллизовываются, отливаются почти готовые формулы для будущих стихотворных строк. Через одиннадцать дней после этой записи, 23 июля 1912 года, появляется стихотворение «Псковский бор», с его эффектной и уже знакомой нам концовкой:

И ягоды туманно-сини На можжевельнике сухом.

Возвращаясь к одной из главных тем дневников Бунина — теме смысла жизни перед неизбежным приходом смерти, следует сказать, что русский человек, русский крестьянин воспринимается им, однако, не просто через «тупое отношение» к тайнам бытия (см. такие рассказы, как «Худая трава», «Веселый двор»). Все было, конечно, гораздо сложнее и достойнее огромного бунинского таланта. Как отмечал один из зарубежных исследователей, «Бунин неоднократно, с какой-то нарочитой настойчивостью обращается к теме смерти в применении к русскому простому православному человеку — и останавливается перед ней в недоумении. Это как бы двузначное недоумение. Он останавливается перед общечеловеческой тайной смерти, не смея в нее проникнуть — но одновременно перед ним встает и другая тайна: тайна отношения к смерти русского человека. Что это — величие, недоступное его, писателя, пониманию, или это варварство, дикость, язычество?» Ответа на этот вопрос Бунин, кажется, так и не находит. Впрочем, вероятно, рационального, логического ответа и не может быть найдено. Однако жалкость человеческого прозябания вообще, несправедливость такой жизни, которая просто недостойна породившей ее природы, неотступно волнует его. Отсюда мысль его распространяется дальше и выше, достигая размахов диалога со Вселенной, Космосом, в трагическом, неразрешимом противоречии между вечной красотой земного мира и краткостью «гощения» в этом мире человека. Из одиноких, горестных и с годами, в изгнании, все обостряющихся размышлений, доверяемых дневникам, это прорывается в творчество, прорастает в такие шедевры, как, например, пронзительно исповедальный рассказ «Мистраль». Дневники — и это главное — дают нам как бы «нового» Бунина — укрупняют личность художника. В то же время Дневники органично, как часть в целое, входят в корпус других автобиографических и публицистических материалов.

Собранные все вместе, в одном томе, автобиографические материалы, дневники, воспоминания, литературная критика объясняют нам многое как в творчестве, так и в личности Бунина и одновременно дают широкую панораму литературной жизни начала века. Они красноречиво свидетельствуют о необычайной цельности, последовательности личности Бунина, упорно, если не сказать — упрямо, выражавшей себя, те излюбленные идеи, которым писатель не изменил за свою долгую жизнь.

Как критик Бунин впервые выступил в 1888 году (статья «Поэт-самоучка» (по поводу стихотворений Е. И. Назарова) и «Недостатки современной поэзии» — в № 24 и 28 журнала «Родина»), и от этих юношеских опытов — к выступлениям середины 900-х годов, а затем к эмигрантской публицистике — прямая магистраль. Понятно, исход за рубеж, резкая перемена обстановки, неприятие новой России — все это сказалось раньше и сильнее всего как раз на общественно-литературных оценках Бунина, ожесточило его перо, привнесло особенную, демонстративную пристрастность в подходе к современности и к истории. Однако почти в каждом случае это была преувеличенно выраженная или просто очищенная прежняя тенденция. И если «отжать» прямолинейные выпады Бунина-эмигранта против рабоче-крестьянского

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату