государства и советской культуры, то и в основе его позднейших мемуарно-критических работ мы обнаружим изначальные его принципы, те же, что и прежде, требования к литературе, сохраняющие свое значение и посейчас. На протяжении всей жизни Бунина они, конечно, не оставались тождественными себе, приобретали новые оттенки и даже акценты, но в главном с удивительным постоянством были себе верны в безоговорочной поддержке здорового, реалистического искусства; в выявлении его ценности в соотнесении с великанами русской литературы XIX века — А. С. Пушкиным или Л. Н. Толстым; в непрекращающейся борьбе с декадансом и модернизмом, включая, правда, в общие скобки и болезненные явления, и та действительно новое, что Бунин, с его цельностью мышления, не мог принять (скажем, творчество А. Блока или В. Маяковского).

Юность Бунина, формирование его личности, прошедшей на Орловщине, в нищающей усадьбе, отмечены известной двойственностью тяготений — сословно-дворянских и простонародно- демократических. Показателен уже самый перечень статей молодого Бунина: «Талант, выброшенный на улицу. По поводу самоубийства Н. В. Успенского». (1889), «К будущей биографии Н. В. Успенского» (1890), «Памяти Т. Г. Шевченко» (1891), «Памяти сильного человека (По поводу 70-летней годовщины со дня рождения. И. С. Никитина)» (1894) и т. д. Он ищет объяснения подлинности, первичности литературы в близости писателя к национальному «корню»: «Все гениальные ее представители — люди, крепко связанные с своею почвой, с своею землею» («Памяти сильного человека»).

Однако наиболее глубинным и мощным было воздействие на Бунина, на его «жизненный состав» иных имен и иных книг. Уже в пору отрочества возымел он непреклонное желание стать не кем-нибудь, а «вторым Пушкиным и Лермонтовым». И перед своей кончиной, как вспоминала В. Н. Муромцева-Бунина, «очень мучился смертями Пушкина и Лермонтова и бесконечно говорил об этом»[64]. Бунин всю. жизнь чувствовал в себе как бы особое «право» на них. В эмиграции, в далеком от России Грассе, с юношеской горячностью восклицал: «Это я должен был бы написать „роман“ о Пушкине! Разве кто-нибудь другой может так почувствовать? Вот это, наше, мое, родное, вот это, когда Александр Сергеевич, рыжеватый, быстрый, соскакивает с коня, на котором он ездил к Смирновым или к Вульфу, входит в сени, где спит на ларе какой-нибудь Сенька и где такая вонь, что вздохнуть трудно, проходит в свою комнату, распахивает окно, за которым золотистая луна среди облаков, и сразу переходит в какое-нибудь испанское настроение… Но ведь этим надо жить, родиться в этом!»[65] Пушкин (как и позднее Лев Толстой) — для него часть России, живая и от нее неотделимая. Отвечая на вопрос, каково было воздействие на него Пушкина, Бунин размышлял: «Когда он вошел в меня, когда я узнал и полюбил его? Но когда вошла в меня Россия? Когда, я узнал и полюбил ее небо, воздух, солнце, родных, близких? Ведь он со мной — и так особенно — с самого начала моей жизни» («Думая о Пушкине»). Происходит возвращение к национальным истокам, русскому «корню», только безмерно обогащенное духовностью, огромной культурой, какую вобрали в себя великие художники XIX века. И когда, позднее, в автобиографических заметках, Бунин не без гордости заявляет: «Все предки мои были связаны с народом и с землей…» — он почти дословно повторяет слова своей юношеской статьи о «сильном человеке» И. С. Никитине.

Сам Бунин, восхищавшийся в молодости писателями-самоучками, просвещенными «без наук природою» (поразившая его безграмотная надпись на могиле А. В. Кольцова в Воронеже), не был похож на них. (Правда, его возможности были резко ограничены скудными впечатлениями детства и юности, на что он всю жизнь сетовал, например, в дневниковой записи от 26 мая 1909 года в беседе с племянником Н. А. Пушешниковым: «Говорили о том, как бедно было наше детство — ни музыки, ни знакомых, ни путешествий…») Однако его устремленность к знаниям, к новым духовным горизонтам имела не прямую, утилитарную направленность, а особую, не сразу обнаружившую себя цель. Как и бунинское творчество, она несла попытку осмыслить «вечные», первородные проблемы, назначение человека, несла поиски гармонического бытия. Кажется, что искания эти оставили свой чекан на всем, к чему бы ни прикасался Бунин, определили самый ритм, строй его жизни. Он, дворянин с многовековой родословной, любивший вспоминать, что делали его предки в XVIII, а что — в XVII столетии, — вечный странник, не имеющий своего угла. Как ушел из родного дома девятнадцати лет, так и мыкал «гостем» всю жизнь: то в Орле, то в Харькове у брата Юлия, то в Полтаве среди толстовцев, то в Москве и Петербурге — по гостиницам, то близ Чехова в Ялте, то у брата Евгения в Васильевском, то у Федорова в Одессе, то на Капри с Горьким, то в длительных, месяцами продолжавшихся путешествиях по белу свету (особенно влекомый к истокам древних цивилизаций или даже на мифическую прародину человечества), наконец, в эмиграции, с ее уже «узаконенной бездомностью», с уже повторяющимся трагическим рефреном: «Ах, если бы перестать странствовать с квартиры на квартиру! Когда всю жизнь ведешь так, как я, особенно чувствуешь эту жизнь, это земное существование как временное пребывание на какой-то узловой станции!» (запись в дневнике от 9 сентября 1924 года). А как много и упорно искал Бунин ответа на мучившие его мысли — в крестьянском труде и быту вослед брату Евгению; в попытке опрощения у толстовцев; среди народников под влиянием Ю. А. Бунина — «и все в радикальных кружках» (по собственному признанию); позднее — в философии Л. Н. Толстого, в буддизме и, конечно, в христианском учении.

Для Бунина характерно раннее самоопределение, выбор пути, устойчивый круг интересов, но его взгляды как некая цельная система сложились окончательно лишь где-то в середине десятых годов, после «Деревни», «Суходола», путевых поэм «Тень Птицы». Собственной философской системы он не создал. Однако, отличаясь от многих современников, собратьев по перу (беззаботных по части «умствования»), тяготением к загадкам бытия, Бунин порой обнаруживал поразительные по оригинальности и глубине мысли прозрения. При этом он не обладал абстрагирующей, «генерализующей» способностью мысли, нуждался постоянно в путеводном, идущем извне обобщении (и не потому ли так много искал и отвергал учителей?). Пожалуй, лишь Л. Н. Толстой на протяжении всей сознательной жизни Бунина оставался для него создателем абсолютных ценностей — в сфере искусства и мысли.

«Мечтать о счастье видеть его я начал очень рано» — эта тональность восхищения определяет бунинские размышления о Толстом. Тут соединилось все: и непогрешимый авторитет Толстого-художника, и его «учение», подвигнувшее юношу Бунина на попытку «опроститься», и близость к народу, «корню», и нравственная высота, и его происхождение, и, конечно, философия, взгляды на назначение человека, на жизнь и на смерть. В семье он с детства слышал о Толстом: всемирно известный писатель и — земляк, «сосед», да еще и знакомый Буниных (с ним встречался отец во время обороны Севастополя). Толстой так занимал воображение мальчика, что однажды он «закатился» верхом в сторону Ясной Поляны, до которой было около сотни верст. Отзывы юного Бунина о толстовском творчестве выдержаны в восторженном тоне: «Великое мастерство! Просто благоговение какое-то чувствую к Толстому!» [66] Пережив увлечение утопическими идеями опрощения, переболев толстовством, Бунин с годами все больше осознавал, что значил Толстой для России, ее литературы, ее духовного движения. Подобно Чехову, подобно Блоку, он видит залог успешного преодоления русской культурой всех трудностей и нездоровых уклонений в самом факте, что вот где-то рядом живет Толстой, при котором не может быть совершено непоправимых ошибок. Кончину его Бунин воспринял как величайшее личное несчастье и как утрату, последствия которой скажутся на всей общественной жизни страны. «Хотел наутро ответить Вам, — писал он М. Горькому 13 ноября 1910 года, — но утром профессор Гусаков, у которого мы с Верой гостим, вошел и сказал (о Толстом): „Конец“. И несколько дней прошло для меня в болезненном сне. Беря в руки газету, ничего не видел от слез»[67]. Смерть Толстого, очевидно, заставила Бунина с особенной остротой ощутить всю громадность его духовного наследия. И чем дальше, тем глубже и значительнее было воздействие на него Толстого, толстовских эстетических и нравственно- религиозных принципов. Это было отмечено критикой. Уже в сборнике «Чаша жизни» (1915), по словам Ф. Д. Батюшкова, разобравшего рассказы «Весенний вечер» и «Братья», Бунин «подошел к философии Толстого»… «Страшись идти вразрез с велениями совести… Думай о тайнах жизни и смерти, ощущай страх перед величием неведомого, стремись проникнуть в эти тайны. Бунин все более утверждается на пути стать не только наблюдателем жизни, но и мыслителем о жизни…»[68] Еще более определенно о влиянии Толстого на Бунина говорилось в критике после появления «Господина из Сан-Франциско». А. Дерман, в частности, обратил внимание на то, что в рассказе «проявилось сходство взглядов на смысл жизни перед лицом неминуемой смерти человека. Художник недвусмысленно намекает на то, что необходимо помнить прежде всего про неизбежность конца и затем сообщать своей жизни тот смысл, который не может быть смертью уничтожен… Силой Толстого и нравственным смыслом его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×