требованию публики. Повторяли потому, что публике понравилась музыка. И публика слушала. Слушала стоя, как слушает свободный народ свой национальный гимн. Слушала, восторженно крича и аплодируя. Слушала и пела — полным голосом, вместе с хором на сцене.
Овации по адресу композитора носили характер какого-то стихийно возникшего безудержного обожания. Джузеппина Стреппони вместе с Ронкони и Деривисом почти насильно вывели Верди на авансцену к самой рампе. Затем певцы повернулись лицом к композитору и начали аплодировать ему. Верди кланялся. Теперь ему приходилось кланяться одному. Исполнители главных ролей его оперы стояли рядом с ним и, как будто не обращая внимания на публику, аплодировали ему. Аплодировали и улыбались. Это было торжественно и необычно.
Композитор благодарил. Но и сейчас он не мог заставить себя улыбнуться. Не мог и не хотел. Это казалось ему неестественным и унизительным. Он продолжал кланяться, как и раньше, — быстро и коротко кивая головой. На него сыпались цветы — живые и искусственные. Их откалывали от корсажей и бросали к его ногам. Многие в тот вечер бросили бы и свои сердца, если бы они ему понадобились. Сотни людей встали бы на его защиту, если бы ему грозила опасность. И если бы нужно было организовать ему побег — сейчас, сию минуту, прямо из театра, — мгновенно нашлись бы и лошади, и средства, и друзья, которые проводили бы его через границу. И вся эта любовь и готовность загорелись в сердцах людей, видевших его сегодня в первый раз. Он стал любимым и ценимым. Он показал себя одним из лучших сынов своей страны. Он оказался тем композитором, который первым нашел в музыке своего времени нечто новое, смелое и нужное. Самое новое, самое смелое, самое нужное! По-новому выразительные, по-новому сильные, по- новому пламенные и жгучие напевы о родине.
Барон Торрезани был в восхищении. Он аплодировал и улыбался.
— Каково? — говорил он своим спутникам. — Каково? А? Какая сила! Подумать только. Силища какая! Какая смелость мысли! Огонь, полет! О, это, без сомнения, великий композитор!
Но успех новой оперы носил все же какой-то необыкновенный характер. Торрезани не мог припомнить ничего подобного. И это его тревожило. Он перелистывал либретто.
— Библейская эпоха. Прекрасно. Дела давно минувших дней. V век до Рождества Христова. События такой давности не могут вызвать никаких опасных ассоциаций. Прекрасно. Этот Захария, правда, довольно назойлив. То и дело становится в позу народного героя. Но это не имеет большого значения! Дело идет о борьбе религиозных верований и ни о чем другом. Навуходоносор — ассирийский владыка — несколько унижен. Нет ли здесь чего-либо подрывающего престиж царской власти? — Нет, нет, нет, нет! Наоборот. Навуходоносор — идолопоклонник и великий грешник. Разрушил храм и провозгласил себя богом. И само небо его покарало, лишив его разума. Об этом рассказано в библии.
Один из молодых людей передал Торрезани записку. Маленькую записочку на голубоватой бумаге. Приглашение на ужин после спектакля? Адрес места свидания? Неизвестно! Однако, несомненно, что-то галантное. Торрезани небрежно засунул записку в либретто. Успеется! И продолжал перелистывать тонкую книжечку.
— Отлично, отлично. По либретто в уста Навуходоносора не вложено ничего предосудительного, ничего унижающего царское достоинство.
Так, так, так…
Абигаиль, оказывается, дочь рабыни… Очень, очень хорошо. А то было бы неприятно, что царская дочь так кровожадна. Правда, имея в виду давность событий, это не важно.
Вот как, вот как! У частных учителей. Они были, по всей вероятности, мастерами своего дела, эти частные учителя! Ученик их здорово преуспел в искусстве писать музыку.
Торрезани был очень доволен. Он улыбался и перелистывал либретто.
— Так, так, так, так. Проклятие Измаилу. Что-то уж очень грозно. Из-за пустяков. Изменил родине? Почему «изменил»? Изменил тем, что спас от смерти любимую девушку? Разве это измена? Конечно, текст проклятия следовало несколько смягчить. Пусть это текст библейский. Что ж такого! То библия, а это оперное либретто. Текст этого проклятия — первое, против чего можно возразить. Но это деталь. И по ходу действия деталь, не особенно существенная.
Так, так, так, так. Великолепно! Великолепно! Достойнейший молодой человек. Примерного поведения.
Что там дальше? Навуходоносор приходит в себя и разбивает идолов. Как нельзя лучше! Безусловно правильное разрешение всех конфликтов и счастливый конец. А Абигаиль принимает яд и умирает. Прекрасно, прекрасно, прекрасно! Она — узурпатор царской власти и несет заслуженную кару. Собственно говоря, она заслуживала казни, публичной казни. И очень жаль, что не воспользовались этой возможностью хотя бы на сцене. Но и так хорошо!
Торрезани трясется от беззвучного смеха. Он не выпускал из рук либретто со вложенной туда запиской на голубоватой бумаге.
Торрезани давился от смеха. Он раскашлялся. Ах-ха-ха-ха! В самом деле? Никогда не высказывался? Никто не слышал, чтобы он высказывался против властей и существующего строя? Нет. Не высказывался. Никогда. Ни прежде. Ни теперь. Замечательно! По-похвально! Умно! Ну что же. Тем лучше. Тем лучше для него.
Торрезани откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и задумался.
— Да, хорошо, что либретто у этого молодца в полном порядке. Абсолютно не к чему придраться. О, он гениальный композитор! Нет в этом никаких сомнений! Пусть пишет дальше. Было бы непростительно, было бы преступлением подрезать крылья такому гениальному дарованию. Во всяком случае, не я возьму на душу этот грех перед искусством.
Торрезани аплодировал. Он был в восторге. Он любил музыку и по-настоящему разбирался в ней. Он понимал в ней толк. Он умел слушать.
Шум в театре не смолкал. Аплодисменты и овации не прекращались.
— Преувеличенно, преувеличенно, — строго, начальническим тоном говорил генерал Горецкий. — Такой продолжительный шум в театре утомителен. И потом — эти слезы, эти рыдания… Все это в театре неуместно.
— Папа, замолчите, прошу вас, — сказала Эльза. — Перестаньте брюзжать. Возьмите конфету, вашу любимую. Засахаренный ананас. Дивно вкусно. — Она протянула отцу открытую коробку и показала щипчиками, какую конфету взять. — Вот, вот эту! И прошу вас, папа, аплодируйте, пожалуйста. На вас смотрят. И если вы не будете аплодировать, подумают, что вы не одобряете этой музыки. И тогда чересчур угодливые сложат губы бантиком или многозначительно подожмут их и тоже перестанут аплодировать. От этого ничего не изменится, уверяю вас. Но я не хочу, чтобы о моем отце были дурного мнения. Я сама перестану уважать вас, как ценителя музыки.
— Успокойся, детка, — сказал генерал. — Ты, как всегда, права. Мерси.
Он осторожно взял конфету. Потом, слегка вытянув руки, стал аплодировать. Он аплодировал, не торопясь и нехотя, похлопывая правой рукой по левой, которую держал неподвижно. Но Эльза не оставила его в покое.
— И, пожалуйста, папа, не протестуйте против тех, кто плачет. Пусть плачут. Я их понимаю. Я сама готова плакать. Хотя меня ни в какой мере не касаются эти истории, это рабство, эти цепи и так далее. Этот маленький композитор — варвар, чистейший варвар, и вместе с тем он немножечко волшебник. В его музыке скрыта страшная сила. Мне это нравится. И вам, пана, это тоже должно нравиться, я в этом