Генерал послал адъютанта за майором фон Ланцфельдом. Верди опять вышел кланяться. В тридцатый раз. Эльза, не отрываясь, смотрела на композитора в лорнет.
— У него интересные глаза. Они посажены очень глубоко, поэтому их нельзя оценить сразу. Они какие-то бездонные и, представьте себе, папа, светлые. Странно, не правда ли? При таких темных волосах и такой черной бороде! Предупреждаю вас, папа, он несомненно карбонарий, заговорщик и бог знает что! Но у бедняги ужасный teint[1]. И на лице оспенные знаки. Да, да, увы! — оспенные знаки.
Генеральша была вне себя. Лицо ее покрылось багровыми пятнами.
— Эльза, сию минуту опусти лорнет! Это неприлично!
Эльза бегло взглянула на мать и подумала, что ей не следует украшать прическу такими яркими лиловыми перьями. Она — Эльза — никогда этого не сделает. Правда, у нее хороший цвет лица и белая кожа, но это ровно ничего не значит. Она ведь молода, а впоследствии… кто знает? Наследственность — ужасная вещь! К счастью, она мало похожа на мать. К тому же, этот ядовитый лиловый тон ужасен. Когда перья перейдут к ней, она отдаст их перекрасить. Мадам Майер в Париже делает это превосходно.
Генеральша все время говорила о поведении молодой девушки — той идеальной молодой девушки, которую Эльза ненавидела с детства, о правилах приличия, о положении, которое обязывает. Эльза не слушала. Это были вещи, слышанные тысячи раз. Все это надоело.
— Мама, посмотрите в зал и успокойтесь! Ни один человек не обращает внимания на дочь генерала Горецкого, уверяю вас. Все заняты только одним: этим новым композитором, у которого такой плохой teint и на лице оспенные знаки.
— Не вижу никаких оспенных знаков, — сказала генеральша Горецкая. — Ты, как всегда, преувеличиваешь! — И генеральша огорченно вздохнула. Эльза своим упрямством портила ей кровь. Но генеральша считала себя идеальной матерью, матерью-христианкой. Воспитание непокорной дочери она склонна была рассматривать, как ниспосланное ей свыше испытание, и на борьбу с Эльзой смотрела почти как на подвиг. Тем более как на подвиг, что в своих непрестанных пререканиях с молодой девушкой она чувствовала себя совершенно одинокой. Генерал проявлял по отношению к дочери непростительную слабость. Вот и теперь он рассеянно мычал себе под нос напев любимого марша, делая вид, что не замечает очередного конфликта между женой и дочерью. Лицо генеральши стало фиолетовым, почти одного цвета со страусовыми перьями, касавшимися ее левой щеки. Она снова обратилась к дочери:
— Эльза, перестань смотреть в лорнет! Повторяю в последний раз: это не-при-лич-но!
Дверь в ложу распахнулась. Вошел майор фон Ланцфельд. Щелкнул каблуками, застыл в почтительной позе.
— Что скажете о спектакле, майор? — весело спросил Горецкий. — Моей дочери понравилась музыка.
Фон Ланцфельд поклонился.
— Ваше превосходительство, я скажу об этой музыке так: это не парад, а настоящая война!
Горецкий насупил седые брови:
— То есть?
— То есть, ваше превосходительство, я хочу сказать, что такая музыка может содействовать взрыву пороховых погребов!
Эльза опустила лорнет и отвернулась от сцены.
— Вот замечательное открытие! — засмеялась она. — Честь его принадлежит вам, майор? Оно, вероятно, изменит технику ведения войны. Музыка вместо адских машин и фугасов!
Фон Ланцфельд галантно изогнулся перед Эльзой.
— Прошу извинения, — сказал он, — не всякая музыка, не всякая! Я имел в виду ту музыку, которую мы только что слышали.
Эльза смеялась. Майор стоял перед ней, почтительно склонившись. У него было розовое, свежевыбритое лицо. Светлые волосы были разделены прямым пробором до самого затылка. Белый мундир плотно облегал крепкую фигуру. У майора были широкие плечи и тонкая талия, затянутая в корсет, как у женщины.
Эмилия Гаргантини сидела в глубине ложи. Время от времени она поднимала руку и вытирала платком уголки глаз. Девочки были предоставлены самим себе. Они были очень возбуждены и много аплодировали. Изредка они поглядывали на мать, как бы ища у нее сочувствия.
— Как хорошо, как хорошо! — восторженно повторяла Карлотта. — Что же ты не аплодируешь? — шепнула она сестре. — Боишься мамы? Смотри, он опять вышел кланяться. Я потеряла счет вызовам. Сосчитала до тридцати двух, а теперь спуталась. А ты не считаешь? Он ужасно печален. Почему бы это? Он написал такую замечательную музыку, и все так довольны!
Пеппина была сдержанна.
— Он пережил страшное горе, — сказала она, — у него умерли жена и дети.
— О, боже! Возможно ли? — Карлотта всплеснула руками. Плечи ее задрожали. Она заплакала.
— Карлотта, не надо, — ласково сказала сестра.
— Не могу, не могу, — сквозь слезы лепетала девочка. — Мне его слишком жалко!
Дверь в ложу приоткрылась. Пеппина нежно дотронулась до руки Карлотты.
— Успокойся! Мы не одни: к маме гости.
Вошли Люциан Манара и Энрико Чернуски. Оба были молоды. Обоих жизнь манила еще не изведанными радостями. Но оба были готовы отдать эту прекрасную, непрожитую жизнь за освобождение родины. И оба страстно желали того дня, когда родина потребует от них этой жертвы.
Карлотта с живостью обернулась и украдкой вытерла слезы. Потом она наклонилась к сестре. Маленькой ручкой в короткой розовой перчатке она отвела от щеки шелковистый каштановый локон.
— Пеппина, — зашептала она, волнуясь. — Скажи мне, почему Энрико называют Дантоном?
— Тише! — строго сказала Пеппина.
Джузеппина Аппиани рассеянно играла веером.
Иногда она закрывала им лицо. Щеки ее горели. Она была задумчива.
— Мой дорогой друг, — сказала она робко, точно чувствовала себя в чем-то виноватой, — мой дорогой друг, эта музыка кажется мне прекрасной!
Доницетти аплодировал, не переставая. Он был очень серьезен.
— Скажите лучше: эта музыка гениальна, — ответил он. Потом помолчал и снова повторил как будто для одного себя: — Гениальна!
Дверь в ложу Клары Маффеи открывалась и закрывалась. Завсегдатаи салона заходили приветствовать милую хозяйку. Делились впечатлениями. Алессандро Путтинати возмущался постановкой оперы: поблекшими декорациями, сборными костюмами. Только музыка, сильная и красочная, позволяла вынести зрелище этого распадающегося хлама. Джулио Каркано находил, что либретто сделано очень ловко, Солера безусловно многообещающий поэт! Франческо Гайэц напевал запомнившуюся ему тему из увертюры. Он был очень доволен. Он чувствовал себя помолодевшим. Прекрасная музыка! Героическая, проникновенная музыка!
Клара безвольно уронила руки на колени. Глаза ее были широко открыты. Лицо казалось спокойным. Но по щекам катились слезы. Она их не вытирала, и тяжелые капли скользили и падали одна за другой. Кларе казалось, что неизвестный ей бледный и внешне ничем не примечательный композитор — всемогущий маг и волшебник. Он точно подслушал ее самые сокровенные мысли. Подслушал и превратил их в музыку. И теперь эти мысли-мечты живут новой, преображенной жизнью. И в этой новой, лучезарной жизни они приобрели бессмертие.
— Кларина, дитя мое, — говорил ей муж, — мы должны радоваться. Нам удивительно посчастливилось. Мы присутствуем при рождении необыкновенного композитора. Какое интересное, своеобразное дарование!
Андреа Маффеи заговорил о новой опере. Он говорил о музыке, говорил о поэзии. Речь его лилась легко. Он недаром пользовался репутацией блестящего салонного оратора. Сегодня он чувствовал себя в ударе. Неглубокие, но изящные мысли, изысканные, грациозные обороты рождались сами собой. Ему нужна была аудитория, чуткая, легко воспламеняющаяся — внимание ласковых растроганных женщин. Он с сожалением взглянул на Клару. Она была настоящим ребенком — наивным и вместе с тем слишком