Барон поднял брови. Он поднял их так высоко, как только было возможно. Он поднял их до середины лба. Он повернул к жене свою маленькую птичью головку с дрожащим, взбитым по моде его молодых лет, хохолком седых волос. Круглое личико барона с черными, как бисеринки, глазками застыло в выражении величайшего изумления. Бог мой, что такое говорит баронесса? Барон был очень недоволен. Более того — он был возмущен! Еще более того — он готов был чувствовать себя оскорбленным! Что же это такое? В собственной ложе в театре Ла Скала барон впервые чувствовал себя лишенным удовольствия и привычного покоя. А у барона был культ покоя и всевозможного комфорта. И в опере он любил дремать. Музыка его убаюкивала. Обычно он засыпал сразу. Сегодня все было иначе. Барон чувствовал прямую угрозу сладким послеобеденным грезам. Дьявольски громкая, вызывающая музыка назойливо врывалась в уши и разгоняла сонные мечтания. Барон старался не слушать. И не мог понять, как пришла в голову баронессе — умной женщине и хорошей музыкантше — вздорная мысль сравнивать шумное орудие пытки неизвестного проходимца с музыкой божественного Россини.
И барон был во многом прав. Ошибалась баронесса. Эта музыка не была похожа на музыку Россини. В этой музыке не было ни россиниевского благодушия, ни его олимпийского спокойствия. Эта музыка была гораздо проще, глубже и человечней. Она волновала непосредственно. Она проникала прямо в сердце. Она звучала торжественно, как может звучать клятва в верности родине. Она звучала грозно, как проклятие врагам-поработителям. В этой музыке был величайший пафос. Пафос патриотических чувств. Пафос любви и жертвенности. Торжественность и пафос были рождены самим народом. Народом, поднимающимся на борьбу с давнишним притеснителем. И так как весь народ — от мала до велика — был охвачен единым чувством, то в этом чувстве таилась несокрушимая сила.
Звучность хора на сцене разрасталась и крепла. Мольба была похожа на требование. Она заканчивалась призывом к борьбе: «Не будет владеть страной обагренный кровью жадный ассириец!»
Захария был вождем народа. Он знал его силу, он знал его слабость. Он ненавидел врага и верил в победу. Он ободрял испуганных и слабых. Он вселял в них уверенность в поражение иноземца. Он рисовал страшную картину гибели ассирийца, посягнувшего на чужую землю: «Он сгинет без следа, как тьма от лучей восходящего солнца. Он будет превращен в ничто, как прах, развеянный ветром».
Весь народ подхватывал слова Захарии. И в устах народа эти слова казались разящим оружием: «Он сгинет без следа, как тьма от лучей восходящего солнца. Он будет превращен в ничто, как прах, развеянный ветром!»
Музыка катилась в зрительный зал, как лавина с гор. Она заставляла забыть обо всем постороннем. Она заполняла собой все громадное здание театра. Казалось даже, что сквозь стены она проходит на улицу и звучит по всей стране. Никто в театре не разговаривал. Все слушали. Слушали напряженно. Слушали с волнением. Небывалый, стремительно пульсирующий ритм заставлял сердца биться быстрее.
В опустевшем храме Измаил и Фенена остались одни. В публике приготовились к любовному дуэту. И украдкой вздохнули с облегчением. Бесспорно, с облегчением. Многим хотелось вырваться хоть ненадолго из плена непривычных переживаний. Хотелось хоть на время освободиться от жестоких чар потрясающей, будоражащей музыки. Хотелось уцепиться за милое, привычное, за возможность послушать красивую мелодию, полюбоваться искусством любимых вокалистов.
Но любовного дуэта не было. В этой эпопее страшного народного бедствия не было места сладостным лирическим излияниям.
Появление Абигаиль — Стреппони было встречено аплодисментами. Джузеппина выглядела очень эффектно. Ее высокий голос, всегда волнующий ей одной присущим грудным тембром, звенел и разливался. Но останавливаться на деталях ее внешности и ее вокального мастерства не было возможности. Действие шло вперед неуклонно и стремительно. Дочь ассирийского царя несла с собой ненависть и предательство. Голос ее возвещал о надвигавшемся бедствии.
И вот бедствие уже здесь. Старики, женщины и дети, испуганные и плачущие, вбегают в храм, ища защиты. Навуходоносор со своим войском ворвался в город. Он несется по улицам, как черный вихрь. И там, где он пронесся, путь устлан трупами невинных жертв.
У слушателей от волнения перехватывало дыхание. У слушателей от напряжения пересыхало в горле.
На первый взгляд это могло показаться странным. В осажденный город врывался неприятель. В этом не было ничего ошеломляющего, ничего неожиданного или страшного. Ситуация была обычной для оперного спектакля. Санквирико, незабываемый живописец театра Ла Скала, был мастером по части оформления подобного рода сцен. Он придавал им необычайную пышность и декоративность. Зрители видели это и в «Осаде Коринфа» и в «Осаде Трои». Само собой разумеется, ни на минуту нельзя было позабыть о том, что все это лишь представление, более или менее удачное.
Но здесь, в этой новой опере, была музыка — необычная, доселе неслыханная. Ах, эта музыка! Она заставляла позабыть о том, что действие происходит на подмостках театра. Она неслась скачками, она врывалась в зрительный зал, как стоны и вопли ужаса. Она заставляла содрогаться. Вторжение врага чувствовали сердцем.
Навуходоносор — Ронкони въехал в храм верхом. Вороной конь вынесся на сцену галопом, нервно поводя ушами. Его пугал собственный непривычно гулкий топот по деревянному настилу сцены, над пустотой машинного отделения.
Появление Ронкони было встречено бурными аплодисментами. Они перешли в овацию. Знаменитый баритон был великолепен. Он сидел на коне неподвижно, как изваяние. Он казался идолом, отлитым из чистого золота. Золотым было его одеяние. Золотой — высокая тиара на голове, золотой — двойная рукоять широкого тяжелого меча.
Он сидел на коне неподвижно, как изваяние, сверкающее драгоценностями. Бриллианты горели в высокой золотой тиаре, жемчугом и бирюзой были затканы его одежды, рубины, алые как кровь, украшали золотой пояс.
Он сидел на коне неподвижно, как изваяние, в руку которого был вложен меч. Тяжелый меч с широким плоским лезвием. Лезвие потемнело. Потемнело от крови. Лицо ассирийского царя было бесстрастно и непроницаемо. В этом лице не было ничего человеческого. Это был лик опьяненного кровью чудовища. Чудовища, возомнившего себя божеством.
Вокруг него кипела жизнь, разгоралась борьба, лились слезы. Но лицо ассирийца оставалось неподвижным. Глаза его были полузакрыты тяжелыми, точно припухшими веками. Он смотрел поверх народа, который для него был только стадом рабов. Судьба этого народа была предрешена. Побежденных ожидали беспросветные дни, тяжелые цепи, непосильный труд во славу победителя. Не о рабах думал Навуходоносор. Фенена, его младшая дочь, попала заложницей к неприятелю. И потому он медлил. Не произносил приговора. Не отдавал завоеванного города войскам на разграбление. Он выжидал. Выжидал вмешательства судьбы, которая всегда благоприятствует победителю.
И ассирийский царь, казалось, не ошибся. Судьба благоприятствовала ему. Любовь ослепила Измаила. Он остановил занесенную над Фененой руку Захарии. Завоеванный народ лишился единственной возможности спасения. Он был теперь всецело во власти победителя, одержимого страстью к убийству и разрушению.
Ассирийский царь поднял руку. На ней сверкнуло золото браслетов. Поднятый локоть образовал прямой угол с плечом, как на древних ассирийских барельефах. Ронкони был поистине великим актером.
Голос знаменитого баритона зазвучал, как колокол: «Падите ниц, о побежденные. Отныне вы рабы!» Грозный, не знающий жалости библейский текст в устах Навуходоносора — Ронкони приобретал особое значение. Он жгучей болью отдавался в сердцах патриотов. Разве не обрушились на родную страну бедствия, подобные этому? Разве не подверглась она разграблению? Разве не управляют ею иноземцы? И разве эти иноземцы не расправляются с нею тупо и бесчеловечно?
Начался финал, грандиозный полнозвучный унисон хора и оркестра.
Какими словами можно было передать эту музыку! С чем можно было ее сравнить! Она неслась стремительно, как разлившийся горный поток. Она пульсировала, как огромное, лихорадочно бьющееся сердце. Как сердце целого народа!
И чувства патриотов, лучших сынов и дочерей этого народа, не могли дольше оставаться тайной. Они вырвались наружу со страшной силой. Точно бомба разорвалась в театре. Наверху, в лоджионе, кто-то