имелся и под кроватью.
Он лежал, и прошлое его лежало с ним рядом, под ним, в головах: прошлое, повторенное пять сотен раз, покрытое чешуйницами и пылью. Голова Рактелка, как голова Иакова на известном барельефе, покоилась на испустивших дух томах. Лестница уходила в небо от его жалкой постели. Но ангелов не было.
Глава пятидесятая
– Что ты там делаешь? – спросил глубоким голосом (производившим впечатление куда более сильное, нежели все, что он когда-либо имел сказать) господин Рактелок. – Я в свое время видывал вещи весьма омерзительные, но еда, которую ты, господин Шуллер, стряпаешь, тошнотворнее всего, что я способен припомнить.
Господин Шуллер не потрудился даже поднять голову. Таков уж был распорядок дня. Он оказался б неполным, если бы Рактелок позабыл оскорбить своего нахохленного, нескладного друга, продолжавшего помешивать содержимое медного котелка.
– Хотел бы я знать, сколько людей угробил ты за свою жизнь, – пробурчал Рактелок, роняя голову назад, на подушку из книг, отчего в воздух взвилось облачко пыли и, пока пылинки сплывали в ламповом свете, возникали новые небеса, новые созвездия. – Ну? Ну? Сколько людей отправил ты на одр смерти с помощью твоей бесталанной отравы?
Даже Рактелок уставал временами от своих тяжеловесных шуток – вот и теперь он закрыл глаза. Шуллер, по обыкновению, промолчал. Впрочем, Рактелок был доволен. Более чем когда-либо ощущал он сейчас потребность в дружеском общении; он и рот-то раскрыл лишь из желания доказать себе самому, что у него и впрямь есть друзья.
Шуллер все это знал и время от времени поворачивал ястребиное личико к былому поэту, приподнимал сухой уголок безгубого рта в сухой же улыбке. Скудное это приветствие много значило для Рактелка. Оно также входило в порядок дня.
– Ах, Шуллер, – пробормотал распростертый Рактелок, – твоя сухота все едино что свежий сок для меня. Я люблю тебя пуще морских галет. В тебе нет свежих эмоций. Ты сух, дорогой мой Шуллер, так сух, что покрываешь кожу мою морщинами. Не покидай меня никогда, старый друг.
Шуллер обернулся к кровати, но помешивать сероватый развар не перестал.
– А ты разговорчив нынче, – сказал он. – Смотри не перетрудись.
Третий из составлявших эту троицу – Швырок – поднялся на ноги.
– Не знаю, как ты, – произнес он прямо в середину пространства, разделявшего Шуллера и Рактелка, – но если говорить обо мне, то я с печалью на короткой ноге.
– Как и всегда, – отозвался Рактелок, – в такое-то время суток. Я тоже. Да, тут у нас вечная проблема. Должен ли человек оставаться голодным или ему надлежит пожирать Шуллерову размазню?
– Нет, я не о еде говорю, – сказал Швырок. – Существуют вещи похуже. Я, видите ли, погубил свою жизнь. Оставил ее где-то там, сзади. Был ли я не прав?
Он поднял лицо к мокрому потолку. Никто ему не ответил.
– Когда я бежал из безжалостных копей, – продолжал он, скрестив на груди руки, – где дни и ночи состояли из соли, и губы мои иссохли и растрескались от нее, и вкус этого гнусного химиката был для рта моего как нож, как белая смерть, еще более страшная, чем любые потемки души… когда… я бежал, то поклялся…
– Никогда, что бы с тобой ни случилось, ни на что больше не жаловаться, ибо ужаснее этих копей ничего уже быть не может, – сказал Рактелок.
– Постой, ты-то откуда знаешь? Кто был…
– Мы уже слышали это множество раз. Ты слишком часто повторяешь свою повесть, – ответил Шуллер.
– Она не покидает моей головы, и я забываю.
– Но ты же сбежал. Чего ж теперь волноваться насчет приговора?
– Я так счастлив, что они не могут меня схватить. О, не позволяйте им возвратить меня в соляные копи. Было время, я коллекционировал яйца – и бабочек… и мотыльков…
– Меня начинает томить голод, – сказал Рактелок.
– Я тогда страшился ночей, которые проводил один, но спустя какое-то время, после того как мне по разным причинам пришлось расстаться с домом и проводить вечера с чужими людьми, я вспоминал те одинокие ночи как нечто волнующее. Меня всегда изнуряло желание снова остаться одному и упиться безмолвием.
– Я был бы не прочь остаться один здесь, – произнес Рактелок.
– Место это не из лучших, истинная правда, – сказал Швырок, – но я провел в нем двенадцать лет и другого дома не имею.
– Дом, – сказал Шуллер. – Что такое дом? Где-то я уже слышал это слово. Постойте… сейчас припомню… – Помешивание прервалось. – Да-да, сейчас припомню… – (Тон его был резок и тверд.)
– Ну, так давай же, мы слушаем, – сказал Рактелок.
– Я расскажу, – отозвался Шуллер. – Дом – это комната, испещренная отсветами камина, с картинами и книгами. И когда шепчет дождь и падают желуди, узор листвы ложится на спущенные шторы. Дом – это место, где ничто тебе не грозит. Место, из которого я сбежал. Кто упомянул здесь о доме? Кто вспомнил о нем?
И тонкогубый Шуллер, так гордившийся умением владеть собой и ненавидевший сентиментальность, вскочил в гневном недовольстве собой на ноги и заковылял прочь, зацепив по пути котелок, отчего серенький супчик вяло плеснул под кровать Рактелка.
Весь этот шум заставил остановиться и вытаращить глаза двух проходивших мимо и услышавших крики Шуллера мужчин.
Один склонил, точно птица, цинготную голову набок, а после пихнул своего спутника локтем в бок – да так шибко, что едва не сломал ему одно из ребер поменьше.
– Ты что, больно же! – взревел тот.
– Забудь! – ответил его вспыльчивый друг. Он оглядел Рактелка и Швырка, сидевших, насупив брови так, что те обрели сходство с птичьими гнездами.
Швырок встал и на несколько шагов приблизился к незваным гостям. Затем задрал голову к потолку.
– Когда я бежал из безжалостных копей, – начал он, – где дни и ночи состояли из соли, и губы мои иссохли и растрескались от нее, и вкус этого гнусного химиката…
– Да, старина, это все нам известно, – прервал его Рактелок. – Сядь и помолчи. Позволь мне спросить этих господ, питают ли они интерес к литературе.
Один из двоих – тот, что повыше, длиннорукий и длинноногий, коротко стриженный, с травянисто- зеленым шейным платком, – привстал на цыпочки.
– Интерес! – воскликнул он. – Да я, если правду сказать, сама литература и есть. Вы наверняка это знаете. В конце концов, мой род никак уж не назовешь бесславным. Мы, как вам известно, – покровители искусств и были ими сотни лет. Сомнительно, в сущности говоря, чтобы литература нашего времени вообще смогла бы появиться на свет без вдохновенного руководства со стороны семейства Фу-Фу. Подумайте о великих сочинениях, которые никогда не были б созданы, если бы не попечительство моего деда. Подумайте хоть о творениях Моржча вообще и о его шедевре «Пссс» в частности, о том, как моя мать нянчилась с ним, ведя от хаоса к ясному видению…
– Ой, заткнитесь, – произнес некий голос. – Меня тошнит и от вас, и от вашей семьи.
Голос принадлежал Рактелку – окруженный и огороженный сотнями неразошедшихся экземпляров своего злосчастного романа, он полагал, что одному ему дано право судить и о литературе, и обо всем происходящем за кулисами ее грязноватой сцены.
– Фу-Фу, это ж надо, – продолжал он. – Да вы и ваша семья – не кто иные, как шакалы от