коммунизм. Эх, кукуруза… Высели ее да повесили плакат:
Безо всякого конфуза
Прет и дует кукуруза.
Вот и остался я как последний дурак ждать, что раньше поспеет: кукуруза или комммунизм.
Но в колхоз все одно не пошел. Это, видать, у меня в крови сидело: хоть вы треснете, но к вам не пойду. Помыкался я то там, то сям, делать-то путем ничего не умел и устроился в конце концов в леспромхоз. У нас был еще тогда лес, что в войну да в коллективизацию не вырубили.
А в лесу какая жизнь? Неделями дома не бываешь, пьянки, по бабам опять таскаться стал. И все в деревне это знали, и Зоя знала, и как замолчала она с той ночи и взяла привычку ничего мне не говорить, так всю жизнь и промолчала. Я иногда и дивился и злился на нее. Домой приду как кобель побитый, копейки не принесу, мать меня последними словами кроет, стыдно ей перед Зоей, а та – как будто так и надо. Уж лучше б ругала, чем так молчала. И ведь не осуждала, а жалела даже и дочке Таньке говорила: ты не слушай, что про папку говорят, он хороший у нас. А я сам, как выпью, винится перед ней начинаю: Зоя, Зоя, стыдно тебе за меня пред людьми, ты ж учительница, понимаю я это. А она улыбнется только и вздохнет:
– Пьяный стыд – это, Галаша, не стыд. Ты бы трезвый так говорил.
А чего б я трезвый так говорил? Я трезвый год от года все злее делался. Разлюбил я себя и жизнь свою. Не то чтоб раньше шибко любил, это смешно сказать, но вроде как жил и жил. Не задумывался. А тут чувствую: вот не ладится у меня ничего в жизни. Только глаза залить да песню спеть жалостливую. А что сделаешь- то?
А Зоя-то, та любила школу свою. Вечерами все сидела к урокам готовилась, и ребятишки ее любили, до дому с ней вместе шли. Но только вот ребятишек все меньше у нас становилось, да про меня все больше неладное говорили. Вот и пришлось ей из школы уйти. Уж как переживала она, и говорить не стану, точно отняли что-то. Но делать нечего, и устроилась она почту носить. Это значит каждый день по пятнадцать километров обходить наши деревни. А дороги трактором разбитые, зимой снег заваливает. Одна у нас была радость в доме – Танька. Вот та все пятерки таскала, колхоз ей стипендию стал платить по три рубля в месяц. Гордая такая ходила, счастливая, а потом пришла однажды вся в слезах.
– Что с тобой? – спрашиваю.
Плачет, не говорит.
– Да что случилось-то?
– Я, папка, четверку получила в четверти. По природоведению. Стипендию теперь платить не станут.
– Не горюй, Танька. Ну выпьет батя твой на одну бутылку меньше. Вот и вся беда.
Так мы и жили. А осталось нас к тому времени в Нименьге трое работающих мужиков: батя мой, я да Филошка Першин. Вот через этого Филошку и вышла история, которая мою жизнь покалечила.
Филоша поганый был мужик. Ленивый, хитрый и некудышный. Ему уж лет сорок было, а он все не женился. Работал он скотником, и телята у него вечно полудохлые ходили. Но себя-то он очень любил и высоко ставил. А кроме всего прочего он в газете нашей районной внештатным корреспондентом значился, писал там статеечки и очень любил поучать, как правильно жить надо. И меня поучать пытался. А я ведь мужик такой: только тронь, вкиплю как чайник. И до чего у нас с ним только дело не доходило.
Тут уж чего греха таить, но любил я его подразнить.
– От, – говорю, – дурень, как же ты без бабы-то живешь? Сам себя, что ль, удовлетворяешь? Нашел бы хоть какую старуху завалящую себе. Вон их скока!
У него глаза кровью нальются:
– По тебе тюрьма плачет, посадят тебя за хулиганство твое. А меня не ценят здесь, но так я скоро в город уеду, журналистом стану работать.
Я хохочу, он кулаки сжимает, драться лезет. В общем смешно сказать, два мужика в деревне, и те цапаются. И не пил бы я с ним никогда, но куда денешься, если пить больше не с кем. Но меня что-то злило в нем: он навроде того лектора, умней других казаться хотел. Да Бог с ним, с лектором, он приезжий, сена от соломы отличить не умеет, а этот-то свой!
И вот раз взяли мы с ним в магазине бутылку, но к себе не пошли, а там, в леспромхозовской конторе в Кушереке, и выпили, И опять повздорили, да так, что он не шутку на меня с кулаками полез. Чем-то уж больно я его опять задел. Ну выволок я его на крыльцо, в снег головой окунул, пускай остудится, а сам дальше пошел водку пить. Заснул, видать, и что там дальше было, не помню, хотя никто потом не поверил, как это я от такого не проснулся. В общем очнулся я от того, что в конторе народу набилось, галдят все разом, а у меня лицо полотенцем обвязано. Я его сдернуть пытаюсь, тут как заорут:
– Не трожь!
Я по сторонам огляделся, участкового увидал и испугался, что прибил Филошку насмерть, хоть и помню, что бил вроде несильно. А участковый-то этот давно еще грозился меня на химию заслать. Вот, думаю, добьется своего, да только химией мне не отделаться. Но он на меня и не глядит, сидит пишет что-то, а подходит ко мне медсестра – сама белей халата своего, глаза – зрачков не видать. Взяла меня за руку:
– Пойдемте.
Я понять ничего не могу, вырываться стал, мужики меня к выходу подталкивают – серьезные все такие. А на улице уже газик председательский стоит. Автобус-то у нас не ходил, и все из-за этого участкового. Он с шофером Саней Волковым поругался как-то из-за того, что тот отказался ему поросенка отвезти, подстерег Саню по пьяному делу и прав лишил на три года. Других шоферов нет – вот и сидела вся округа без автобуса.
Шофер председательский как увидел меня – ржать:
– Садись, Галаха! Персональную тебе подали.
Я опять вырываться стал – куда еще везти меня надумали? Но тут мужика поднасели, в машину меня запихали и в бок ткнули:
– Цыц, дурья башка! В больницу тебе срочно надо.
Медсестра рядом села, и поехали. Я себя ощущал: ноги-руки вроде целы, не болит ничего, только голова кружится немного да нос под полотенцем жжет. А чего ему болеть, если я столько выпил, что никакого наркоза мне не надо. Приехали мы на станцию, посадили нас срочно на тепловоз – и в город.
Я дорогой и поспал чуток, и медсестру обнять попытался – она девка была крепкая, ядреная. Как лед на реке сойдет, так до самой осени купалась. Добрались мы наконец до больницы, пришел доктор заспанный, здоровый такой мужик с красной рожей и лошадиными зубами.
Подмигнул мне:
– Давай, браток, ложись на стол.
Стали мне повязку снимать, все вроде ничего только нос сильно жжет. Эх, думаю, Филоха мне его расквасил, ну погоди, парень, сквитаемся еще. Тут я глаза-то поднял, а надо мной лампа с отражением висела, и через нее все видно. Сняли с меня полотенце, а носа-то под ним нет. Я руками за лицо схватился, и точно нет. Заорал не своим голосом, кровь брызнула, страшно-то как стало. Врач меня за руки хватает, на сестру матом орет, люди какие-то прибежали, держат меня. А я бьюсь, хриплю. Сделали мне тут укол, и очнулся я уже в палате и снова с повязкой.
На другой день пришел следователь: гладенький, чистенький, с папочкой в руках. Поинтересовался, как я себя чувствую, не надо ль чего помочь, и давай меня расспрашивать про мои отношения с Филохой. Я ему говорю, что так и так, Филоха-то убить меня хотел, в темечко метил, да промазал, потому что мазила и есть и ни одного дела путем сделать не может. А меня Бог спас – видно, дернул я в последний момент головой, по пьяни-то чего не бывает.
– Эка, – говорит следователь, – ты хватил – убить! Эдак пол-России сегодня же пересажать надо. Ну подумаешь, подрались вы, один другому нос расквасил! Неужто судить станешь? Да тебя весь район на смех подымет. Отступись по-хорошему, вы ж в одной деревне живете.
А рожа противная у него, глаза бегают, чувствую, надо ему чего-то. Отвернулся от него и молчу. Он на другой день снова приходит, водки принес и случай один рассказал. Как в соседнем районе пришел в такую же глухую деревню, как наша, мужик с зоны. Да даже глуше деревня, там вообще мужиков не было, одни бабы. А у него, значит, вроде как полюбовница там была. Ну безобразил он много, старух обижал, а больше всего полюбовнице досаждал. И раз пристал к ней: дай, мол, мне. Та говорит – не хочу. Нет дай, а то побью. А она баба дюжая была, в лесу всю жизнь на трелевке работала. Обозлилась на него, взяла топор, да голову ему как петуху и отрубила. Ну че делать? Голову заново не пришьешь, обошла всех, простилась, поплакали над ней. А через три дня глядь – возвращается. Да гордая такая. Мне, говорит только что благодарность в милиции не объявили. Они сами не знали, че с этим уголовником делать. А ты с носом своим? Смешно.
А фактически и верно: чего мне нос? Подмахнул я ему бумагу, что-де претензий никаких не имею, еще полбутылки засосал и спать лег. А как проснулся, про деревню вспомнил, до того жутко мне сделалось – как же я, думаю, теперь буду с лицом изуродованным жить. Поначалу-то ничего, весело даже было, сестрички на меня толпой поглядеть приходили: эк, дядя, ловко тебе нос срезали. Чистая работа, будто корова языком слизала. Они смеются, и я с ними смеюсь. Но чем ближе к выписке дело, тем все страшнее мне. Ведь ерунда, кажется, ну подумаешь, нос мужику отрубили. А мне отчего-то горько так и стыдно. А тут Зоя еще навестить меня приехала. Так я, как сказали мне про нее, к стенке лицом отвернулся и пролежал все время. Одно только ей говорю:
– Уходи!
Она и так и эдак со мной, рассказывает что-то, погладить меня хочет. А я руку ее стряхиваю и говорю сквозь зубы:
– Уходи, видеть тебя не желаю. И домой не вернусь, не жди.
Посидела она немного и ушла. Потом еще раз приходила, но тут уж ее не пустили, боялись, я буянить начну.
Скверно мне тогда было, и точно б уехал я куда глаза глядят, где никто меня не знает, но как уедешь?
Мучился я, мучился и пошел перед самой выпиской к доктору.
– Нельзя ли, – спрашиваю, – мне какую-нибудь операцию сделать, чтоб нос нарастить?
Мне