прекрасна обнаженная женщина, не знающая, что за ней подглядывают.
Потом она повернула голову, увидела его, но не стала закрываться, приседать или кричать, а поглядела насмешливо. Она была не очень стыдлива, да и к тому же в ее глазах он не был мужчиной и взгляд его был не похотливым, а восторженно-детским.
– Ну, студентик, заходи, – сказала весело. – Спинку потрешь?
Ей было ужасно смешно глядеть на него, растерянного, немого, и дразнить своей наготой.
На ватных ногах, совсем красный, он подошел к ней и взял мочалку.
– Не бойся, – засмеялась она, – шибче три!
Он послушно стал тереть сильнее, потом осмелел, и касания эти были ей приятны – в них было что-то очень нежное и волнующее.
– А ты какой, студент. – Она медленно повернулась к нему, хотя еще минуту назад была уверена, что больше, чем потереть спину, ему не позволит.
– Подожди, – сказала она в комнате, заставленной мебелью, стащенной со всей квартиры и оттого загроможденной, таинственной, где едва умещалась тахта, а на стенах висели фотографии с видами гор, снегов – и он на фоне этих гор в альпинистском снаряжении.
Он суетился, дрожал, а она слышала, как колотится его сердце, прижавшееся к ее груди.
– Куда ты так торопишься?
Но он уже ее не слышал, вдруг застонал и виновато затих.
Она немного подождала, потом встала и, не глядя на него и не говоря ни слова, вышла из комнаты.
«Молокосос, щенок», – подумала брезгливо.
А он смотрел, как она, босая, умилительно маленькими, стеснительными шагами идет по настеленным сверх паркета газетам, как открывает дверь в ванную, и ему невыносимо хотелось, чтобы все опять повторилось.
Он торопливо шагнул за ней, но она обернулась и с яростью произнесла:
– Закрой дверь!
Ей был противен теперь этот румяный студентик с его нежной неумелостью, заставленный книгами и дорогой мебелью дом, нанимавшая ее на работу хозяйка, искусно скрывающая возраст, нигде не работающая дамочка, одновременно лебезившая перед ней и презиравшая ее.
Она вспомнила, что ей ехать почти полтора часа в Капотню, в вонючее, обрыдшее общежитие, где люди живут хуже, чем скотина в ее уже несуществующей деревне, и что, кроме койки в этом общежитии, пьяных рож, постоянного унижения, в жизни ничего нет и неизвестно, когда еще будет. И потому так стало все ненавистно в этом доме, где люди с жиру бесятся – лезут в горы и заводят голубые ванны с черным кафелем.
Он стоял под дверью и дожидался ее.
– Пусти, – сказала она с отвращением.
– Подожди, – проговорил он торопливо, – я хочу тебе что-нибудь подарить.
– За кого ты меня принимаешь? – рассвирепела она.
Он еще больше смутился и посмотрел умоляюще:
– Ну не сердись. Я же совсем другое имел в виду. Давай с тобой встретимся.
– Иди ты… понял? – не выдержала она.
Она редко ругалась матом, но теперь сорвалась. А он не отставал – по-детски настырный, капризный.
– Я уезжаю на три недели в альплагерь, а потом тебе позвоню. У тебя есть телефон?
– Нет у меня никакого телефона, – отрезала она.
Она хотела добавить еще что-нибудь резкое, обидное, но почувствовала, что ненависть у нее прошла и стало просто тоскливо и тревожно. Она не понимала, чего хочет от нее этот розовощекий студентик, но было в его умоляющем голосе что-то настораживающее, обреченное – она всегда умела предчувствовать нехорошие вещи, это у них в роду. Еще в деревне, когда была совсем маленькая, что-то чувствовала и плакала перед бедой. Она не любила в себе этого предчувствия, потому что оно мешало жить спокойно и ни о чем не думать, гнала его прочь, но справиться совсем не могла.
– Позвони. – Он совал ей бумажку с номером телефона, но она оттолкнула его и скорее вышла, подальше и от него, и от всех этих предчувствий.
2
Через месяц ее стало воротить от запаха краски и тошнить, после обеда клонило в сон, и она поняла, что случилось то, чего так всегда боялась. Сидела в комнате и жаловалась соседке. Та слушала сочувственно и спрашивала:
– И даже удовольствия не получила?
– Какое там удовольствие. Я и почувствовать-то ничего не успела.
– Да, тогда совсем обидно. Какой раз у тебя?
– Третий.
– Ну это еще ничего. Третий ерунда. Совсем девочка. Я вон со счета сбилась. – Соседка закурила. – Слушай, давай позовем кого-нибудь, а? Тебе все равно теперь терять нечего, а я за компанию.
– Нет, – сказала она, – видеть их никого не могу.
– Да. – Соседка вздохнула и стряхнула пепел на пол. – Видишь, как получается – им сладенькое, а нам калечиться.
– Не могу я этого, – сказала она, – как подумаю, что там…
– Брось, это червяк, зародыш. Вот когда настоящий…
Они жили вместе не первый год и хорошо друг друга знали. Поначалу ссорились, но потом притерлись и были как сестры. Она знала, что вся эта развязность у соседки напускная, что у нее есть дочка, но живет она у тетки и про свою мать ничего не знает. Такое тетка поставила условие, когда взяла к себе. Соседка посылала деньги, вещи, но сама с тех пор, как отдала, не ездила к дочке ни разу.
– Чего уж там ездить. Все хорошо, и ладно.
А она думала, что, наверное бы, так не смогла, и в душе соседку осуждала. Однажды даже высказала ей это, но та лишь, по обыкновению, вздохнула:
– Не поймешь ты этого, пока у самой детей не будет.
– Все равно, – возразила она.
Впрочем, ей ничто подобное не грозило. У нее не было даже тетки – у нее вообще никого не было.
– Слушай, – сказала соседка, – а ты сходи к его матери.
– Зачем?
– Пусть хоть денег заплатит. Ну что ты должна одна за все отдуваться?
Она вспомнила холеную хозяйку, принимавшую ее работу, намеренно недовольный вид, поджатые губы, хотя придраться было не к чему, и покачала головой:
– Нет, не пойду.
– Тогда я схожу, хочешь?
– И что ты ей скажешь?
– Я найду, что сказать, не бойся я знаю, что говорить.
– Делай, как хочешь, мне все равно. Свет только потуши.
Она легла на кровать и отвернулась к стенке.
Соседка ушла, а она стала думать, что завтра надо идти в консультацию, и заранее ненавидела этот день. Она ненавидела место, где на тебя уже с порога смотрят, как на драную кошку, ненавидела гинекологическое кресло, хамство врачей и акушерок. Но еще больше в ней было отвращения к тому, что в нее войдет страшный хирургический инструмент, причиняя невыносимую боль. Невыносимую не столько физически – терпеть она умела, и потом какой-никакой, все-таки делали укол, – а другую боль. После этого не хотелось жить, не хотелось глядеть на людей, и казалось, что кто-то неуловимо тебя преследует. Ей говорили, что потом привыкнешь, – не ты первая, не ты последняя, – но у нее не проходило, и она знала, что не пройдет никогда, может быть, из-за этих же предчувствий.
В прошлые разы, чтобы хоть как-то облегчить душу, она принималась думать о тех случайных мужчинах из соседнего общежития, что стали виновниками ее беременности, мысленно проклинала их, желала им зла. Но теперь, когда вспомнила студентика, его слюнявую нежность, как он намыливал ей груди, как дрожал при этом, поймала себя на мысли, что не испытывает к нему ненависти. Она даже пожалела, что дала соседке адрес и впутала в историю его мамашу. Зачем все это? Она представила, как мамаша примется его сурово отчитывать, как он будет отчаянно краснеть, и ей стало жаль его. А с жалостью опять закололо тревогой, как кололо не раз весь месяц. Нет, что-то все-таки было с этим мальчиком неладное, и зря она с ним так жестоко тогда обошлась.
Дверь в комнату отворилась, ей в глаза ударил резкий свет – вошла соседка.
– Ну что? – усмехнулась она. – Сказала она тебе, что я, дрянь, сама совратила ее невинного птенчика?
– Нет, – ответила соседка, – горе у нее. Он в горах погиб.
3
На следующий день, вернувшись из консультации, она увидела в комнате его мать. Та сидела за столом в пальто, выпрямив спину, и молча глядела перед собой. Напротив примостилась растерянная соседка, и ей стало стыдно за их грязь, неубранность, за дурацкие вырезки из иллюстрированных журналов на стенах. Она снова подумала, что надо было послушаться себя и давно уже сделать аборт, не говоря никому ни слова.
А теперь его мать станет рыдать, чего доброго, совать деньги, напрашиваться на сочувствие – ей же было так тошно, что даже притворяться не хотелось. Но едва за соседкой закрылась дверь, мать повернула голову и посмотрела на нее в упор сухими немигающими глазами. Она была теперь совсем не похожа на высокомерную и самодовольную хозяйку дома, но не было в ней также и ничего, что вызывало бы жалость.
– Это правда, что ты беременна от моего сына?
– А вам какое дело? – спросила она грубо, но потом нехотя произнесла: – Правда.
Ей было тяжело и неприятно под немигающим, пристальным, точно ощупывающим ее взглядом и хотелось сбросить его с себя, как легшую на плечо руку.
– Его уже не вернешь, – сказала мать, не обращая внимания на грубость. – Я хочу, чтобы ребенок родился.
Она молчала, потому что исходившая от этой женщины сила мешала ей говорить и думать.
– Что ты молчишь?
Запинаясь, она проговорила:
– Здесь нельзя, чтоб беременная. Выгоняют.
– Жить будешь у меня.
Она снова ничего не ответила, словно примеривая эти слова к себе.
– Да пока-то можно и здесь, – пробормотала наконец. – Пока не видно.
– Нет, – отрезала мать, – здесь слишком грязно. И потом эта работа сейчас для тебя вредна.
– А что