отпугивая взоры, чистое золото: «Хлеба!» Пробуженное голодом, золото вдруг всплыло наружу, как накипь прошлого, на блокадных рынках – рынках гибели.

Стояла при входе старуха, похожая на арапку, и, растворив иссохшие ладони, держала в них табакерку с бриллиантовым вензелем забытой всеми императрицы Екатерины Великой.

– И что вы хотите, мадам? – спросил Мышецкий.

– Хлебца, сударь… сто грамм, – ответила старуха. – Вы не думайте обо мне плохо – здесь бриллианты чистой воды. Мой прадед первым взошел на стены Очакова при Потемкине… вот это его табакерка – единственное, что осталось у меня!

И стояли с распухшими фиолетовыми лицами какие-то закутанные мрачные фигуры. В фиолетовых от холода руках они держали студень со странным фиолетовым жиром, застывшим по краям тарелок… Мимо, мимо этого студня! Сергей Яковлевич с трудом обменял бутыль настоя бадаевской земли на плитку столярного клея. Дома он сварил его и долго хлебал ложкой, горячим… «Так хорошо, господи!»

На дворе лежала, сброшенная врагом на парашюте, громадная в тонну весом бомба. И молодая женщина в ватнике, скинув с головы солдатскую шапку, стучала, стучала, стучала… Молотком она сбивала с фугаса зажимные кольца. «Тук-тук», – стучал молоток. «Тук-тук», – стучал метроном радио. «Тук-тук», – стучало в висках…

В эти дни вскрывали полы на хлебозаводе, уже выволачивали на складах мешки, в хлеб шла целлюлоза и обойная пыль. «Тук-тук», – трудилась женщина на дворе, и на нее смотрели черными впадинами глухие молчаливые окна… К вечеру она добилась своего: сковырнула кольца, вывернула из бомбы трубочку запала, сунула ее в карман гимнастерки и ушла, покачиваясь. Дома ее ждали четыреста граммов хлеба и голодные глаза умирающей дочери. «Тук-тук-тук», – стучала она в двери, но ей никто не открыл. И тогда женщина, победившая бомбу, поняла, что уже никто никогда ей не откроет…

…Помню, я спал и мне снилась продуктовая карточка. Большая – в газетный лист. И чьи-то добрые руки резали талон за талоном, и сыпался на стол хлеб. Но даже во сне это не были буханки – это были комки хлеба, черные и серые, каждый точно в 125 граммов весом. Не больше и не меньше!

И я еще ни разу не был на Пискаревском кладбище.

Миша Дудин, ты написал, говорят, прекрасные стихи на памятнике всем павшим в блокаду Ленинграда.

Прости, я не читал их… Я – не могу! Я не забыл…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Два красноармейца с полами шинелей, завороченных за пояса, выросли вдруг из вихрей метели, и – закричали:

– Не стреляй, шпана литовская! Мы же – свои…

Эти двое потом долго шли от Пулкова бодрым солдатским шагом, пока из мрака не выступил силуэт Фрунзенского универмага, зияли в мраморных стенах дыры прямых попаданий, серебристо высвечивали осколки разбитых витрин.

– Здесь, – сказал один, – вот и эта улица… На Софий­ской, совершенно вымершей, два солдата долго искали нужную квартиру. Жикал в руке фонарик, скользя по номерам. Лестница не имела ступеней: обессиленные жильцы выплескивали нечистоты прямо на лестницы, и образовался ледяной каток. Вот по этому-то катку, цепляясь за перила, двое вползли на четвертый этаж.

Долго барабанили – нет ответа. Рванули двери – открыты.

– Вошли. Жик-жик-жик – фонариком. Комната… Лежат поперек кроватей, вскинув застывшие ручонки в варежках, дети. Мертвые. А возле погасшего камелька сидит мать. Тоже мертвая.

– Не здесь, – сказали пришельцы с передовой, вступая в другую комнату. – Вот он… вот он!

Пахло, пахло… Стояли на остывшей печурке сковорода, а на ней – подгорелые комки лошадиного навоза. И лежал старик, завернувшись в пальто. Руки его, бессильно брошенные, были испачканы в навозе и возле рта было тоже черно… Ел! Недавно он ел…

Пришельцы постояли молча. Один из них взялся за пульс.

– Нет, – сказал, – он еще жив… Князь Мышецкий!

Руки Мышецкого заерзали вокруг. Шаря, что-то выискивая.

– Что он ищет? – спросил один.

– Карточку, конечно… успокойте его!

Заворотили ему пальто. Вздернули старику рубашку. Обнажилась желтая сухая спина. Глубоко вошел шприц в это тело, мутная вакцина, оживляющая человека, побежала по крови, отгоняя призрак смерти. Потом влили в рот Мышецкому коньяк, и он открыл глаза – уже смотревшие из другого мира.

Перед ним стоял его сын – по батюшке Сергеевич, но, скорее, Бурхард-Адольф… И его товарищ по черному делу – барон Бильдерлинг, капитан вермахта, отныне (но не навсегда) лужский помещик.

Стягивая с себя шинели, располагались как дома. Как в казарме. Ломали стол – топили печурку. А сковородку с навозом выкинули в коридор, как погань. Она задребезжала в пустой квартире – страшно. У них в мешках было все – от обоим с ракетницами до обильной жратвы, завернутой в целлофан и жесть.

Пленка смерти исчезла с глаз Сергея Яковлевича, зрачки посвежели, и он, глядя на родного пришельца, думал о себе: ведь это он сам, только еще молодой и красивый, и все это – бред, это уже не он, а некто иной… И это и есть – смерть!

– Я ведь его никогда не знал, – сказал сын Бильдерлингу по-немецки. – Не случись революции, он бы сейчас занимал высокие посты в империи… В сорок лет был уже тайным советником!

Мышецкий все понял, но даже не шевельнулся.

«Акмэ» – дорога ему предстоит дальняя. Очень дальняя…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он оставил их, сытых и разморенных, спать. А сам скатился по лестнице во двор… Думал о хлебе. Только о хлебе! В кулаке его, крепко сжатом, покоилась отныне его судьба – карточка.

Напротив бань, возле часовой мастерской, которая глядела на улицу циферблатом без стрелок, стыли возле дверей булочной люди. И он пошел к ним с одним словом – таким понятным:

– Привезли?

– Нет… нет… нет… нет, – отзывалось по ряду, как эхо. Тогда он свернул на Малодетскосельский проспект. Там, в старинном доме № 30, тоже была булочная, как и поныне.

Спросил о хлебе.

– Да… да… да… да, – ответила ему очередь, ликуя.

Скоро хвост ее загнулся дугой вдоль пустых прилавков. Мерцала коптилка, освещая лицо продавщицы, распухшее от голода, и мелькали ее пальцы, вырезая талоны из карточек. Хватит ли на всех? Но вдоль полок выстроились целых четыре буханки – хватит на всю улицу, хватит, хватит… всем хватит! Сергей Яковлевич протянул свою карточку:

– И на завтра, – спросил, – вырежьте… умоляю!

– Нельзя, гражданин. Только на сегодня.

– Умоляю. Мне так далеко идти… так далеко я собрался!

– Нельзя…

И качались чаши весов, отмеряя его судьбу. «Точно!»

Рывок голодной руки, и хлеб исчез под полою. Грелся.

Все! Теперь он готов… Хлеб с ним. Дорога дальняя…

И уж Отечества призваньеГремит нам: «Шествуйте, сыны!»

И началась дорога – как юность…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

По Рузовской – на Загородный, вдоль Введенского канала, на льду которого лежали безвестные мертвецы. И выбрел на Фонтанку. Вот и полукруг бывшего министерства, где его пестовал Плеве, где поучал его Дурново… «Мимо!»

Качались на мосту чугунные цепи – в изморози. Тихо, тихо.

И редко встретится прохожий, едва шагающий вдоль стен. Время от времени пролетит снаряд над головою. Где-то разорвет крышу, вопьется внутрь, буравя этаж за этажом, и разнесет несколько квартир, сея смерть защитникам русской цитадели… «Мимо!»

Четыре коня, вставшие дыбом на мосту, не стоят на прежнем месте, горделивые, – война упрятала их

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату