Это говорил комендант, а переводчик дословно переводил. Комендант стал обходить строй, ткнул пальцем в грудь молодой женщины.
— Ты русская?
— Да.
— Выходи!.. А детей оставь… Они у тебя курчавые… Выходи, слышишь?
Женщина стояла не шелохнувшись.
— Последний раз: русские, выходите!
Молчание.
— Хорошо! — Комендант отошел, место его занял гебитскомиссар.
— Господа! Мы переселяем вас в новый район, там вам будет спокойнее. Пункт сбора — Наташинский завод, вас там ждут машины.
Начался медленный марш. Подгоняемые сытыми эсэсовцами и собаками, люди шли молча. Тропа действительно вела к Наташинскому заводу. Там гудели машины. Звуки моторов как бы звали к себе. Все стали торопиться, как-то сразу появилась надежда какая-то. Она-то и ослепила. Люди не заметили, как вступили на массандровскую свалку, как часть охраны оттянулась назад и стала заходить стороной.
Десятки пулеметов и сотни автоматов ударили одновременно. Все было заранее пристреляно.
Кое-кому удавалось вырваться из центра ада, но куда бы человек ни бросался — всюду его ждали пули.
Трое суток немцы прятали следы ужасного преступления. Погибло много врачей, медицинских сестер, инженеров, актеров филармонии, аптекарей. Трупами набивали заброшенные бетонные каптажи[2], а потом все это цементировали, замуровывали.
Через неделю на массандровскую свалку пригнали партию пленных политработников Красной Армии.
Здесь у фашистов получилась небольшая, но все же осечка. Кому-то из пленных удалось вырвать из рук охранника автомат и очередями скосить чуть ли не целое отделение солдат. Пленные с голыми руками бросались на вооруженных палачей, душили их. Говорят, нескольким все же удалось бежать. К сожалению, я ни одного человека из этой группы не встретил.
Район массового расстрела стал запретной зоной, его обходили за километр.
В Ялте и на всем побережье убивали людей, и в то же время в горы шли команды карателей. Жителям было ясно, что фашисты мстят за первые свои неудачи, за то, что на чудесном побережье кто-то осмеливается им сопротивляться.
Каратели идут в горы. Горят сосновые леса, дымовые смерчи поднимаются над лесными сторожками.
Упорная трескотня автоматов, татаканье пулеметов, надсадное уханье снарядов, рвущихся в глубоких ущельях, нахлестное эхо, перекатывающееся от одной горной гряды к другой.
Сосна вспыхивает не сразу. Вал огня надвигается на нее ближе, ближе. А дерево стоит, будто на глазах все гуще и гуще зеленея, потом — р-р-раз! — и столб огня от земли до макушки. А над темным буковым клином перекатываются огненные шары.
Моя мама говорила: «Не так страшен черт, как его малютка» (она всегда путала пословицы). Уж с такой помпой фашисты пугают нас, что мы перестаем их бояться. Бегаем от них, маневрируем. Нападут на лагерь — мы рассыплемся, как цыплята, кто куда, а позже собираемся потихоньку в одном месте, заранее условленном. Соберемся, а потом глухими тропами выскочим далеко от леса и поближе к дороге, почти на окраину того населенного пункта, откуда вышли каратели, и ждем. Иногда наши ожидания дают поразительный результат. Ошеломленный фашист не солдат: от наших очередей разбегаются целые подразделения.
Трудно, но не страшно.
И все-таки это только генеральная разведка боем. Она не многое принесла карателям, лишь кое-где им удалось нащупать партизанские дороги, стоянки некоторых отрядов.
В штаб района долетел слух: к нам идет новый командир. Генерал! И не просто генерал, а тот самый, что контрударом по Алуште подарил войскам генерала Петрова столь необходимые им трое суток.
Генерал Дмитрий Иванович Аверкин, командир кавдивизии!
Мы готовимся к встрече, строим новую землянку — генеральскую. Наш Бортников Иван Максимович — командир района — хлопочет, дает советы, даже за лопату хватается, будто другого кого отстраняют от командования, а не его самого. Незаметненько слежу за ним, между хлопотами замечаю: а все же старик обижен.
Как-то перехватил мой пристальный взгляд, приподнял острые плечи:
— Конечно, генерал есть генерал, тут ничего не попишешь. Говорят, академию кончил, а что я? Ну, попартизанил в двадцатом, а потом — начальник районной милиции, вот и вся моя академия.
— Не прибедняйтесь, Иван Максимович. Дай бог каждому знать горы так, как знаете вы.
— Алексею Мокроусову вызвать бы меня, растолковать: мол, так и так, Ваня, генерал — это, брат, не шутка. Я же понятливый. Слушай, начштаба, а может, мне к бахчисарайцам податься? Как-никак свои.
— Мы, значит, своими не считаемся, Иван Максимович?
— Да я разве против, скажи на милость? Вот и ты можешь не сгодиться. У генерала цельный штаб дивизии. — Иван Максимович беспокоится о моей судьбе.
Я махнул рукой.
— Живы будем — не пропадем.
Неожиданно прибыл к нам уполномоченный Центрального штаба Трофименко. Ялтинец, знакомый мне человек — главный инженер Курортного управления. Он принес срочные приказы: первый — о назначении генерала Аверкина на должность командира Четвертого партизанского района Крыма, второй — о том, о чем надо было давно сказать со всей решительностью. Второй приказ в наше время известен историкам партизанского движения в Крыму как знаменитый мокроусовский приказ за номером восемь.
Чем же он знаменит?
Сейчас, спустя почти три десятилетия, вчитываюсь в его строки и ничего особенного в них не вижу.
А тогда строки как стрела в сердце. Мол, как же так! Фашист чувствует себя в нашем Крыму на положении чуть ли не полновластного хозяина, ездит по дорогам, как на свадьбу, да еще песенки поет. Где же ваши активные действия, уважаемые командиры и комиссары? Сколько ваш отряд отправил на тот свет фашистов, поднял в воздух мостов, изничтожил километров линии связи? Для чего оставили вас в лесу? Не с сойками же кумоваться!
Приказ требовал решительно: за месяц не меньше трех ударов по врагу на каждый отряд, на каждого партизана — одного убитого немца!
В тот холодный декабрьский день запало в сердце: району — не меньше пятнадцати боевых ударов по врагу! Это врубилось в память надолго, и позже, когда в месяц наносили по тридцать ударов, я всегда помнил цифру: не меньше пятнадцати! Может, потому и получалось в два раза больше…
Трофименко по-хозяйски умащивался в нашей командирской землянке.
— Надолго, товарищ? — спросил Бортников.
— Пока хоть разок самим штабом района по фрицам не шарахнем.
— Велели так?
— Совесть велит.
— Совесть? Это хорошо. Только ты болезненный какой-то.
— На несколько оборотов хватит. — Трофименко мягко улыбнулся, и это очень понравилось Ивану Максимовичу.
— Устраивайся повольнее.
Тихо жил ялтинский инженер, побыл неделю, а будто и не было его. Есть люди, которые не мешают другим.
Трофименко ходил с нами в бой, в котором мы уложили два десятка немцев, сожгли пару машин. Вернулись в штаб. Передохнул он сутки, а потом стал прощаться:
— Пора! Ты уж напиши в рапорте, что и моя милость при сем присутствовала.