Увидев Томенко, побагровел:
— Докладывай!
Командир кричал, ругался, сперва разоружил всех разведчиков, а потом оставил под арестом одного Томенко.
Никогда от Красникова не слышали грубого слова, а на этот раз он разошелся, как наипоследний биндюжник. Это было похоже на отчаяние.
Томенко вели под охраной, начштаба Иваненко крепко следил за ним.
Я уже говорил: к нам прислали комиссара — Захара Амелинова.
Не пойму, что за человек. Он похож на обрусевшего цыгана: брови как сажа, а глаза серо-синие, кожа на лице смугла, а залысины бледные, уши с большими раковинами и растопырены, но зато нос прямо-таки классически славянский, с широкими ноздрями.
Носит краги — единственный человек в лесу в крагах, толстых-претолстых. Я с завистью смотрю на них, прикидываю: сколько подметок можно накроить? Но, оказывается, краги сделаны не из цельного материала, они трехслойные, годятся разве на подзадники.
Ботинки у него скороходовские, даже щеголеватые на вид, почему-то не изнашиваются.
В походах Амелинов трехжильный. Засыпает мгновенно, отчаянно храпит.
Странный человек!
Вот умылся ледяной водой, на ходу взял охапку дров, свалил у печки, рядом с Фросей, нашей поварихой, с напевом сказал:
— Утро доброе, утро ласковое… — А потом неожиданно как гаркнет: Громадянский привет трудовой женщине! Как жизнь молодая?
— А как вы, товарищ комиссар?
— Жив-здоров, без хороших портков, чего и вам не желаю. — Резкий амелиновский смех, а острые глаза мигом обшаривают: не дымно ли топится очаг, есть ли в ведре вода, достаточно ли чист передник у поварихи. Комиссар любит порядок, сам выбрит и вымыт. Он не терпит разбросанности, категоричен в своих суждениях. Но все эти качества прикрыты мало что значащим балагурством, от которого порой даже тошнит. Вот и сейчас спрашивает с подъемчиком:
— Фросенька-душенька, чай будет с церемонией или без оной?
— Вчера еще кончился сахар. Три кусочка было.
Комиссар трезво и требовательно:
— Я понимаю: раненых надо жалеть, но это не дает права нарушать мой приказ.
Фрося виновато мнет передник.
Амелинов любит секретный разговор. Останемся в штабной землянке четверо: командир, комиссар, я, разведчик Иван Витенко — бледнолицый аккуратист, любящий говорить больше шепотком, Захар выйдет из землянки, глянет туда-сюда, вернется и скажет: «Можно деловой разговор начинать!»
Бортников злится:
— Да что мы, предателями окружены, что ли?
— А ваш горький опыт, Иван Максимович? Куда денешь коушанского предателя?
Старика будто трахают обухом по голове, он низко нагибает голову и молча сопит.
Бортников вообще стал замкнутым, я знаю: он написал личное письмо Алексею Васильевичу Мокроусову. Я приблизительно догадываюсь, о чем оно: просьба об отставке.
На письмо быстро откликнулись и прислали нового командира района человека в капитанской форме, с маленькими усиками, сероглазого, по-армейски четкого и на шаг и на слово, башковитого. Фамилия Киндинов, до этого был в штабе Мокроусова.
Киндинов мне понравился. Он рассмотрел систему охраны штаба и пункта связи, сразу понял ее слабости, коротко приказал, где заново поставить посты. Уже через день мне стало ясно, насколько надежнее стала наша караульная служба. Людей в ней занято было в два раза меньше, а эффект наблюдения повысился.
Киндинов — кадровый воин, участник испанских боев, предельно требовательный, суховат, больше любит положения армейского устава, чем наши партизанские, как он назвал, «стихийные выверты». Четкость, четкость, еще раз четкость — вот что он требовал от всех служб. А гармония этой четкости ломалась раз за разом и выводила Киндинова из себя. Он даже пытался создать собственную гауптвахту, но Амелинов сумел отговорить от этой затеи. Зато Амелинов согласился с предложением переселить из штабной землянки Ивана Максимовича в шалаш обслуживающего состава.
Я восстал решительно, заявил: «И я уйду с Бортниковым!» К счастью, Киндинов отменил свое решение, а Иван Максимович так и не узнал, какую обиду ему готовили.
Киндинов знакомился со мной, выслушал мою биографию, особенно подробно в той части, что касалась военной службы.
Я служил в основном в авиации, до военной школы около года провел в горах Дагестана, в горнострелковом полку, там из меня и сделали солдата. Чему-чему, а умению подчиняться научили, наверное, на всю жизнь. А я был нелегким материалом. Выросший без отца и будучи старшим сыном в семье, привык больше командовать братьями, чем слушать команду матери. Вытравляли из меня эту привычку не без помощи толстостенной комнатушки с решетками на окне — гарнизонной гауптвахты, стоявшей на крутой скале с красивым названием «Кавалер-батарея». Жители Буйнакска знают ее. Оттуда вид «Кавказ подо мною…».
Говорят, что комнатушка эта сохранилась до сих пор и что в ней посиживают такие же молодые солдатики без ремней на гимнастерках, каким был в свое время и я. Во всяком случае, комнатушка на «Кавалер-батарее» — не самое страшное место на земле.
Буйнакск научил меня шагать в строю, петь песни, чувствовать локоть товарища. Наш старшина Хижняк частенько гонял нас — упорных — на гору Темир и кричал: «Запевай!» В конце концов мы все же запевали.
А потом, между прочим, исполнять приказ легче, чем отдавать его. Это я понял значительно позже.
Отряды нашего района — Акшеихский, Бахчисарайский, Красноармейский, Ялтинский — воюют, добывают трофейные продукты, правда в очень мизерном количестве, и уже давно живут впроголодь, отбиваются от карателей, лечат раненых, хоронят убитых, отличившихся принимают в партию, выпускают стенные газеты, охотятся за оленями. Одним словом, живут трудной горной жизнью. Гремит фронт на западе, и звуки его для нас как музыка. Да, да, именно музыка. Не дай бог затихнуть под Севастополем — борьба наша потеряет свою главную остроту. И станут перед нами такие проблемы, к решению которых, честно говоря, мы сейчас не готовы.
Каждый из нас просыпается; как локатор ловит отраженный радиолуч, ловит звуки, идущие из-под стен города, где живут и действуют приморцы защитники морской крепости. Каждый из нас произносит как молитву: «Живи, Севастополь!»
Молчит только один отряд, самый далекий от нас и самый близкий к Севастополю, — Акмечетский.
Киндинов посылает туда меня и комиссара.
Итак, новый марш по студеной и снежной яйле. Мы ползем по пояс в снегу, крутой бок Демир-Капу мучает нас который уж километр! Амелинов тянет как добрая лошадка, только пар идет от его широких ноздрей, но зато мне каково?
Муки мученические претерпел, пока добрался до одинокой кошары с заброшенной сыроварней посередине.
Только комиссарский чаек с «церемонией» привел меня в чувство.
Взлохмаченное солнце щурится из-за гор, бросая на снежную целину бледные лучи. Ничего живого вокруг, одна оледенелая тишина.
Шагать трудно, нудно. Глянешь вперед — вроде равнина, думаешь: наконец-то!
А идешь меж хребтинок — вниз, вверх, снова вниз. Не только тело, но и душа изматывается.
Выручает один бесхитростный приемник: поищу точечку, за которую можно взглядом зацепиться, прикину: сколько до нее шагов-то?