четвертый том был ею завершен. Каролина выпустила голубей на волю:
– Летите! Теперь мне можно и умереть...
Это случилось в феврале 1887 года, а 12 марта того же года ее уже отпевали в церкви Санта-Мария дель-Пополо. Согласно завещанию Каролины над нею, мертвой, яростно прогремел грандиозный реквием Листа, мелодию которого она так любила при жизни. Этот же реквием сопроводил ее до кладбища, что притихло возле базилики святого Петра, – там все и закончилось.
Нет, не все! После Каролины осталась жить дочь Мария, в браке княгиня Гогенлоэ. Вот именно она и стала хранительницей музея Листа в Веймаре, где когда-то были счастливы Лист и ее мать, этот музей основавшая. Теперь и она, печальная старуха, доживала свой век возле давно угасшего очага не всегда понятной любви. Княгиня Мария Николаевна Гогенлоэ – русская “Манечка”! – скончалась в 1918 году, когда Германию потрясали бури военных поражений и революций. В том, что музей останется для мира, она свято верила. Но старуха не могла знать, что вскоре близ тишайшего Веймара – именно там, где звучала музыка Листа и где бродила загробная тень ее матери, – там скоро возникнет порождение новой эпохи – концлагерь уничтожения Бухенвальд!
Не знала, не знала, не знала... как не знали все.
Но зато она знала другое: надо сохранить для людей светлую память о большой и несказанной любви!
Вот, кажется, и все, что я хотел сказать вам.
Король русской рифмы
В юности я уделял большое внимание словосочетаниям. А соотношение звуков, особенно рифмование их, вызывало обостренный интерес. Меня приводила в восторг словесная музыка: “на камне – века мне”, “зеркало – исковеркала”. Я ходил тогда в широченных клешах матроса, в белых парусиновых баретках, которые хитроумно чернил ваксой. Раз в неделю я бывал в объединении молодых литераторов, которым руководил старейший ленинградский поэт Всеволод Рождественский (ныне покойный), человек большой культуры и добряк по натуре. Однажды он потряс мой слух, упомянув несколько строчек:
Тогда я жил под большим впечатлением Блока и Маяковского, Георгия Иванова и Николая Агнивцева. Но эти “каламбуры” заставили меня вздрогнуть от неожиданности... Помню, был осенний вечер в городе, шел дождь, мне было скучно, мои баретки промокли, а на площади перед Московским вокзалом я случайно повстречал своего учителя – Рождественского.
– Проводите меня, Валя, – сказал он мне.
Мы тронулись по Невскому, и Всеволод Александрович взмахнул тростью, указывая вдаль, где едва виднелся шпиц Адмиралтейской иглы.
– Валя, – спросил он меня, – известно ли вам, что вот от этого места и до самого Адмиралтейства поэт Дмитрий Дмитриевич Минаев на пари соглашался идти, разговаривая о чем угодно только стихами?
Я, кажется, впервые в жизни услышал имя Минаева.
– Стыдно, Валя, не знать короля русской рифмы...
Конечно, стыдно! Но я тогда не знал многого. Минаев меня увлек, и я по сей день не перестаю удивляться бесподобной виртуозности его замечательных версификаций:
Стихотворчество, живое и образное, всегда было авторитетно в нашей стране, благо сам обильный, красочный русский язык давал немало возможностей для поэтической выразительности. Чудаков и графоманов в этом деле тоже было, конечно, немало! Мне сейчас вдруг вспомнилось, что до революции на Путиловском заводе служил тишайший конторщик, который не умел говорить прозою. Он даже бухгалтерские накладные составлял в виршах. И вот как это у него получалось:
Давным-давно на пароходе, плывущем в лунную ночь по Волге, один начитанный провинциал познакомился с молодым пассажиром, в разговоре с которым нечаянно выяснилось, что он в Петербурге – литератором:
– Так, пописываю кое-где. Нужда, знаете, заставляет.
Провинциал оказался большим почитателем поэзии:
– Сейчас если кто и есть из поэтов, так Некрасов, Курочкин да Минаев, остальные же, от греха подальше, под псевдонимами прячутся. Правда, неплохо “Темный Человек” пишет.
– “Темный Человек” – это я, – представился попутчик.
– Да? Крайне рад. А есть еще “Майор Бурбонов”.
– Это тоже я!
– Хм... А еще вот остро сочиняет “Общий друг”.
– Как не знать! Это опять-таки я пишу...
“Образованный” провинциал возмутился:
– Я вам так скажу, господин хороший: врать, конечно, всем можно. Но нельзя же быть таким наглым Хлестаковым...
Дмитрий Минаев плыл на родину – в тишайший Симбирск, и он никого не обманывал: все эти псевдонимы принадлежали ему. Утром пароход причалил к родному городу. Прямо к набережной спускались ароматные кущи славных симбирских садов – с цветами, пчелами, фруктами. А вот и классическая гимназия, в которой поэт безуспешно боролся с латынью.
Минаев начинал жизнь мелким чиновником, сначала в Симбирске, затем в Петербурге, где и получил чин за... хороший почерк: при отсутствии пишущих машинок каллиграфия в те времена оценивалась высоко. Юношу тянуло к поэзии, он присматривался к тому, что пишут другие поэты.
– Всюду глагольные рифмы! – возмущался он. – Бить – пить, стоять – лежать, петь – хотеть, сказала – отвечала... Эдак без особого труда можно вытягивать поэму длиною в версту.
Своему влюбленному приятелю Минаев советовал:
А своей милой прелестнице он шептал на ушко:
Однако не станем думать о Минаеве как о талантливом рифмоплете-зубоскале. Если отец его, тоже поэт, привлекался по делу петрашевцев, то Дмитрий Дмитриевич сидел в крепости по делу Каракозова, стрелявшего в Александра II. Историки обычно называют его демократом, а иногда пишут более конкретно: революционный демократ. Минаев примыкал к редакции “Современника” – передового журнала России. Максим Горький относил Минаева к “компании самых резких и демократически настроенных людей того времени”. Четырнадцать лет жизни поэт отдал сатирическому журналу “Искры”, где его рифма заострилась, как кончик осиного жала, сделавшись опасным оружием в борьбе с бюрократией, казнокрадами, взяточниками и просто мерзавцами. Н. К. Крупская писала, что в семье Ульяновых очень увлекались “искровцами”, в том числе и Минаевым, а молодой В. И. Ленин многие стихи помнил наизусть...
Да и как не запомнить? Как ими не восхититься?
Вот одно из них, с безобидным названием “Кумушки”. Автор вроде бы уговаривает куму Кондратьевну прогнать мужа, который житья не дает ей, бедной, но в подоплеке обыденных слов Минаев затаил мощную политическую сатиру: