будто розги для экзекуций заранее отмачивались в соленой воде, – в Морском Корпусе их готовили с вечера в общественных писсуарах (и дешево, и сердито!). Если говорить о традиционном мордобое на флоте, когда офицер свободно отпускал “леща” матросу, то это, наверное, наследие воспитания, ибо офицер старого русского флота не признавал иного права, кроме кулачного... Николай I в учебный процесс не вмешивался, ибо бом-брам-шкоты или фор-марс-реи давались ему с трудом, но однажды, посетив Корпус, он спросил – где кадетские дортуары? Адмирал Рожнов понял это слово в ином русском значении:
– Вокруг всего Корпуса, ваше величество.
– Это плохо, – огорчился император...
Николай I, покидая Корпус, подозрительно принюхивался, не пахнет ли где “дортуарами”, а затем приказал: “Кадет выстричь, выбрить, дать им бодрую осанку, а взгляд должны иметь молодецкий”. С бритьем и стрижкой управились быстро, осанка тоже не подвела, зато вот с “молодецким взглядом” намучились:
– Смотри веселее, но взирай на меня со смыслом, а не как баран на новые ворота... Или не слыхал царского приказа?
Среди кадетов и гардемаринов процветала поэзия:
Лаврентий Загоскин прошел все стадии воспитания, достигнув разрешения вшить в брюки “клинья”, чтобы штаны были с клешами (эта мода сохранилась на флоте до наших дней). Наконец, по праву “старика”, Загоскин обрел право гардемарина – съедать за ужином сразу пять порций крутой гречневой каши (считалось, что гардемарин обязан быть обжорой вроде Гаргантюа!). Проделав четыре летних кампании в море, Загоскин был готов стать офицером. Напротив Корпуса заранее поставили фрегат, самый верхний рангоут его обвешали трактирными шкаликами, словно новогоднюю елку игрушками, и, чтобы раздобыть шкалик, надо было лезть на высоту – аж до самого клотика. Храбрецы! Через полчаса ни одного шкалика под облаками не осталось. Потом гардемаринам присвоили мичманские чины, стали распределять их по флотам и флотилиям. Загоскина спросили:
– Небось желаете на Балтике остаться?
– Мне бы чего попроще! Хочу сразу на “каторгу”...
“Каторгой” среди морских офицеров называлась служба на Каспийской флотилии. В желании Загоскина была и личная подоплека: проездом до Астрахани можно завернуть в пензенскую деревню, чтобы обнять сестриц и братца, чтобы по-сыновьи всплакнуть на груди родителей. Осенью 1826 года Загоскин отъехал... Матушка плохо разбиралась в географии, но отец, бывалый офицер, жалел сына: в ханствах прикаспийских шла война непрестанная, там в кустах шипят змеи гремучие, лихорадки живут в колодцах, а в болотах скачут “кикиморы” малярийные...
– Пропадешь, сыночек родненький, – горевал папенька. – Нешто в Балтике близ дворца царского было тебе не остаться?
– Я, батюшка, по своей воле выбрал каспийскую “каторгу”. Если уж страдать, так лучше отстрадать смолоду...
Летом 1827 года, будучи в Астрахани, он стал командиром шкоута по имени “Мария”: первый корабль в жизни юного офицера – что может быть прекраснее! Но Загоскин, увидев свою “Марию”, чуть не свалился в воду от смеха, ибо шкоут напомнил ему деревенскую... и з б у. Не иллюминаторы, а окошки в бортах напоминали о сельском трактире, корму же украшали странные фигуры с головами людей, но с хвостами дельфинов. На клотике грот-мачты поселился резной из дерева петя-петушок, который, исполняя роль флюгера, крутился по ветру. Ходовая же рубка шкоута была похожа на деревенскую баню, внутри нее была сложена деревенская печь, топившаяся дровами, дым вылетал из рубки через кирпичную трубу. Переборки в каюте командира сплошь расписаны фантастическими деревьями, среди которых блуждало какое-то странное создание в халате.
– Что же тут такое? – спрашивал Загоскин.
– Это шах персидский, – пояснил боцман.
– А чего он тут делает... в каюте моей?
– Изволит наслаждаться гуляньем.
– Ну, ладно. Моцион шаху необходим. Аллах с ним...
Начиналась каспийская “каторга”, затянувшаяся на долгие восемь лет. Загоскин не раз водил “Марию” под парусом в Баку, плавал даже по реке Куре, доставляя – под пулями! – припасы для кавказского воинства. В 1832 году он выслужил чин лейтенанта, стал командиром военного парохода “Араке”. Угораздило же его повздорить с астраханским адмиралтейством, но все бы, наверное, обошлось, если бы не пожар на “Араксе”, в результате которого он сгорел, как сухое березовое полено. С плеч Загоскина сорвали эполеты, велели отцепить от пояса офицерский кортик:
– Бывший лейтенант флота его императорского величества за сгорение своего парохода разжалуется в матросы... Стоять смирно! Грудь держать колесом! Смотреть веселее!
Тут уж не до веселья. Переведенный в Балтийский экипаж, матрос Лаврушка Загоскин весною 1835 года был восстановлен в прежнем звании, теперь Лаврентий Алексеевич ходил в крейсерские плавания на фрегатах “Кастор” и “Александра”. Кронштадт, в окружении льда, каждую зиму застывал в изоляции, словно отрезанный от света, хотя, казалось бы, до Петербурга и рукою подать. Офицеры, лишенные общества, мучились в гарнизоне острова безысходной тоской, сходили с ума без женщин и удовольствий большого света. Загоскин глушил тоску неустанным чтением, сам начал писать, скоро столичный журнал “Сын Отечества” напечатал его “Воспоминания о Каспии”.
– Господа, – говорили зевающие офицеры, печально озирая массивные льды, окружавшие Кронштадт, – да ведь так и с ума можно сойти... Что делать? Какой фокус выкинуть?
“Выкинули”! Во время осеннего ледостава, когда связи Кронштадта прервались до будущей весны, молодые офицеры “слушали и постановили”: выпить все вино в Кронштадте, какое бы ни было, будь то гремучая сивуха или шампанское марки “Мадам Клико”. Дабы придать своим деяниям особое мистическое значение, офицеры прежде образовали в Кронштадте тайную масонскую ложу “святого Афония” (был в Кронштадте такой кабатчик Афонька). И что ж вы думаете? Слов моряки на ветер никогда не бросали: поклялись, что выпьют все вино в городе – и они, черт побери, его выпили! Члены этой масонской ложи “святого Афония” – в ознаменование этого беспримерного подвига! – стали носить в петлице мундира бутылочную пробку на Владимирской ленте, а паролем для них стал вопрос и ответ:
– Жив Афонька?
– Жив, стервец. Не помирает...
Об этом обществе “кавалеров пробки” писал сам Лаврентий Загоскин, и я подозреваю, что в этом винном ритуале он принимал самое горячее участие. Дабы бежать от одуряющей тоски Кронштадтского гарнизона, он подал рапорт в Главный Морской штаб, чтобы из списков флота его временно исключили.
– Желаю, – объявил он начальству, – в том же чине перейти в услужение Российско-Американской торговой компании.
– Карьерой рискуете, – предупредили его.
– Не о ней пекусь, – отвечал Загоскин...
30 декабря 1838 года он простился с Петербургом, ночевал же в Крестцах, в доме станционного смотрителя, наспех записывая: “Соловей поздравил меня с Новым годом. Любой римлянин счел бы это добрым предзнаменованием, но меня соловей усыпил и только на рассвете самовар своим змеиным шипением пробудил меня к дальнейшей дороге”, – по этим строчкам читатель может судить о литературном слоге, каким в совершенстве владел Загоскин. По дороге в Русскую Америку он, конечно, завернул в пензенские края, чтобы повидать престарелых родителей. Село Краснополье, где они проживали, поразило Загоскина запустением, старики жаловались сыну на бедность. Мать плакала: родители не понимали устремлений своего сына, ехавшего на край света.
– Неспокойный ты у меня! – говорил секунд-майор. – То тебе Каспия возжаждалось, то в Америку зашвырнуло...
Простился и, приняв родительское благословение, Загоскин уселся в коляску. За околицей дурное предчувствие охватило душу. “Стой!” – крикнул ямщику. Припал к одинокой березе в поле и рыдал, рыдал, рыдал... Успокоясь, вернулся в коляску.