Кэп с чайными столиками под открытым небом и приблизительно за полмили, на Чок-Фарм, — тропинки, бегущие меж рядами живых изгородей к таким же открытым ресторанчикам, а стоило переступить порог, и перед тобой расстилались лесистые склоны Хэмпстедского холма. Но чего стоят эти сельские прелести, когда нужно ютиться в убогом домишке, когда соседи — необразованные, грубые люди, когда приходится помогать по дому, чистить обувь для всей семьи, нянчить младших братьев и сестер и бегать по разным поручениям, потому что единственная работница, которая по средствам твоей семье, — это маленькая сиротка из чатемского работного дома. Друзей-сверстников у него не было; не было больше и радостного сознания, что он идет вперед, приобщается к наукам, — чувства, которое он постоянно испытывал в школе. Сестра его, Фанни, стала ученицей Королевской музыкальной академии, и много лет спустя Чарльз рассказывал одному из своих друзей, как больно было провожать сестру, которая уезжала в Лондон учиться и которой все со слезами на глазах посылали добрые пожелания, — провожать и думать, что до тебя решительно никому нет дела! Теперь, когда судьба разлучила его даже с подругой детства, Чарльз чувствовал себя окончательно заброшенным и одиноким.
Но так же как его истинное призвание определилось при чтении книг Смоллетта[3], Филдинга[4] и Сервантеса, — здесь, в лондонских трущобах, он, сам того не подозревая, получал свое подлинное образование. К этому времени он уже написал трагедию и принялся сочинять рассказы для «домашнего потребления»; теперь, блуждая по городу и его хмурым окраинам, он незаметно для себя добывал сырье, из которого ему предстояло создавать своих героев. Первое время он довольствовался окрестностями Хэмпстед-роуд[5], но постепенно осмелел и обследовал район Сохо[6], где на Джерард-стрит снимал квартиру его дядя, чиновник Томас Барроу. В районе Лаймхаус[7] на Черч-Роу, где все вокруг было связано с кораблями, с морем, жил крестный отец Чарльза, такелажник Кристофер Хаффам. По дороге к нему мальчик наблюдал жизнь Ист-Энда[8], и все, что он видел, казалось ему необычайно увлекательным. Излюбленным местом его экскурсий были Ковент-гарден[9] и Стрэнд[10]. Часами, стоя где-нибудь на углу, смотрел он по сторонам, заглядывал в темные дворы зловонных узких улиц, подмечая и запоминая нравы их обитателей. Но поразительнее всего был район Сэвен Дайелс[11]. «Какие чудовищные воспоминания вынес я оттуда! — воскликнул он однажды. — Какие видения! Порок, унижения, нищета!» Эти зрелища и пугали и в то же время неотразимо манили к себе все еще хрупкого, болезненного и крайне впечатлительного мальчика. Бессознательно он накапливал богатый запас наблюдений. Все эти места были впоследствии описаны им, и многие их обитатели стали героями его романов.
Итак, Чарльз пополнял запас своих знаний, а тем временем основной капитал его отца — добрая репутация — таял с каждым днем. Новую должность Джон Диккенс получил по милости влиятельных людей, бывших хозяев его матери, и сохранил за собой, очевидно, лишь потому, что уволить его могли, только если бы он, скажем, присвоил себе казенные деньги. Никто, кажется, не сомневался в том, что он был приятный человек, душа общества, но горячность, с которой пишет о нем сын, во многом объясняется тем, что к матери мальчик относился с холодком: «Я знаю, что отец мой — самый добрый и щедрый человек из всех, когда-либо живших на земле. Как он вел себя по отношению к жене, детям, друзьям, как держался в дни горестей и болезней! О чем ни вспомнишь, все выше похвал. За мною, ребенком болезненным, он смотрел день и ночь — много дней и ночей, неустанно и терпеливо. Никогда не брался он за доверенное ему дело, чтобы не выполнить его честно, усердно, добросовестно и пунктуально». Поскольку основным «делом», вверенным Джону Диккенсу, были жена и семья, эту оценку следует несколько умерить. Легкий нрав, общительный характер, чрезмерное хлебосольство навлекли на его семью нужду и горе, оттолкнули родственников его жены, не желавших более давать ему денег «взаймы», как предпочитал выражаться он сам; лишили его старшего сына школы и школьных товарищей. Зато он с восторгом слушал, как мальчик поет забавные песенки. В этом, без сомнения, и кроется одна из причин той сердечности, с которой Чарльз неизменно говорит об отце. Недаром же он любовно изобразил его под видом Микобера и старого Доррита! Джон Диккенс был первой «аудиторией», по-настоящему оценившей его талант. Сын был так благодарен отцу за его внимание в дни болезни, за дружбу, за то, что отец гордился его выступлениями, что, когда настал час подлинных испытаний, Чарльз осудил поступок матери и до конца жизни не простил ее, хотя ее следовало бы только похвалить за то, что, когда все пошло прахом, она старалась, хотя и тщетно, поддержать семью. Да и сам Чарльз находился в отчаянном положении тоже по милости отца.
Бедняжка миссис Диккенс в критический момент делала все, что могла, но все ее усилия ни к чему не приводили. Сняв помещение на Гоуэр-стрит[12], она было задумала открыть школу, распорядилась повесить на двери медную дощечку с надписью. «Учебное заведение миссис Диккенс» и отправила Чарльза разносить по соседним кварталам письма-проспекты. Приготовлений к тому, чтобы встретить учеников, она не сделала решительно никаких, и это было весьма разумно, потому что никто не обратил на ее «заведение» ни малейшего внимания. А между тем назревали нелады с мясником и булочником, которые придерживались нелепого убеждения, что по счетам следует платить. Семья стала жить впроголодь. Дело кончилось тем, что Джона Диккенса арестовали за долги. Глубоко несчастный, задыхаясь от слез и стараясь подавить рыдания, Чарльз метался между отцом и его обезумевшим от горя семейством. «Солнце мое закатилось навеки», — вымолвил отец перед тем, как его отправили в тюрьму Маршалси[13], и при этих словах мальчуган почувствовал себя совершенно убитым. Вскоре он пошел в тюрьму на свидание. «Отец поджидал меня в сторожке; мы поднялись к нему в камеру и вволю наплакались... Он, помню, убеждал меня отнестись к Маршалси как к предупреждению свыше и запомнить, что если, получая двадцать фунтов в год, человек тратит девятнадцать фунтов девятнадцать шиллингов и шесть пенсов, ему будет сопутствовать счастье, но стоит ему истратить хоть на шиллинг больше, и беды не миновать». Чарльз остался в тюрьме пообедать, и мистер Диккенс послал его за ножом и вилкой к другому заключенному, по прозванию «капитан Портер», обитавшему этажом выше. «Я, кажется, ни к чему особенно не присматривался, но разглядел все», — рассказывал Дэвид Копперфилд, и, хотя Чарльз простоял на пороге камеры капитана каких-нибудь одну-две минуты, он ушел, сохранив в памяти точную картину всей ее обстановки и безошибочно разгадав, кем приходились капитану Портеру соседи по камере: женщина-грязнуха и две изможденные девицы. Мальчик был подавлен и удручен, и все- таки ничто не ускользнуло от его, казалось бы, рассеянного, а на самом деле зоркого взгляда.
Но положение отца было еще не так ужасно в сравнении с его собственным. Дом на Гоуэр-стрит постепенно пустел, обстановка таяла, и Чарльз то и дело был вынужден бегать в ломбард. В первую очередь туда отправилось самое заветное его сокровище — книги; за ними последовали стулья, картины, столы, каминный прибор, столовая посуда и так далее, пока всей семье не пришлось ютиться в двух комнатах с голым дощатым полом. Видя, в каком ужасном положении они находятся, дальний родственник миссис Диккенс и бывший ее чатемский и кэмденский квартирант Джеймс Лемерт[14], ныне хозяин фабрики ваксы, предложил Чарльзу работу у себя на складе с жалованьем шесть шиллингов в неделю. Такой поворот событий вполне устраивал родителей юнца; большего удовлетворения, думалось Чарльзу, они бы не выказали и в том случае, если, отличившись в средней школе, их сын готовился бы теперь поступить в университет. Фабричка находилась у Хангерфорд Стэрс, в том районе Лондона, который несколько лет спустя был снесен, уступив место вокзалу Чаринг-Кросс и мосту Хангерфорд. Склад помещался у самой реки в ветхом, грязном строении, кишевшем крысами и пропитанном затхлым запахом гниющей древесины. «Моя работа, — писал Чарльз, — состояла в том, чтобы запечатывать банки с ваксой. Сначала кладешь листик вощеной бумаги, прикрываешь его другим — синим, завязываешь шпагатом, а бумагу подрезаешь кругом, да покороче, поаккуратнее, пока банка не примет такой же щеголеватый вид, как аптечная баночка с мазью. Когда набиралось нужное количество баночек, достигших подобного совершенства, на каждую следовало наклеить заранее отпечатанную этикетку и потом приниматься за новую партию». На первом этаже этим занимались два-три других подростка, которым платили еще меньше, чем Чарльзу. «В понедельник утром, когда я впервые пришел на работу, один из них, в рваном фартуке и бумажном колпаке, поднялся наверх, чтобы научить меня обращаться со шпагатом и завязывать узелки. Звали его Боб Феджин; это имя много лет спустя я позволил себе использовать в „Оливере Твисте“.
В царстве ваксы Боб Феджин был единственным проблеском света: он обращался с Чарльзом как с «юным джентльменом», заступался за него перед мальчишками, изредка играл с ним и ухаживал за юным