— Что это тебя вдруг к монашкам потянуло? — пошутила Надя.
— Нагрешил много за последнее время, хочу двинуться туда грехи замаливать.
Кобзин рассмеялся.
— Между понятиями «тряхнуть» и «грехи замаливать», мне кажется, нет ничего общего. Интересно, Маликов, как ты себе представляешь это самое «тряхнуть»?
— Пойти туда с обыском, — не задумываясь, ответил Семен. — Посмотреть, какие у них там запасы.
С лица Кобзина сбежала улыбка.
— Да, ты прав. Монастырскими делами заняться следует. Но как туда пробраться? Монастырь в городе верующие чтут как святыню, а мы не собираемся воевать с монахинями и вообще с верующими. Советская власть объявила свободу вероисповедания. Поговорить с темным человеком, помочь ему разобраться, чтоб он вышел на верную дорогу, — наше дело. Но не окриком, не угрозой, ни тем более силой оружия. Враг — дело другое. Тут выбирать не из чего — или он тебя, или ты его. Кто кого!
Вошел Стрюков. Остановившись у порога, не спеша обвел всех спокойным взглядом и добродушно, будто обращался к хорошему знакомому, спросил:
— Вы меня звали, комиссар?
Кобзина удивил тон Стрюкова, и он подумал, что у этого человека огромная сила воли, если он может скрыть все те страсти, которые, конечно же, сейчас кипят в нем.
— Садитесь, — пригласил комиссар.
— Благодарствую, — ответил Стрюков. — Сегодня столько сидел, даже ноги одеревенели. — Он усмехнулся в усы и продолжал: — Чтением занялся. Раньше за делами и дышать было некогда, а нынче любота, свободного времени хоть отбавляй.
Кобзин поинтересовался, что читает Иван Никитич.
— Да так, — махнул рукой Стрюков, — пустячок, можно сказать, «Три мушкетера». — И, словно устыдившись того, что он, пожилой человек, читает такую несерьезную книжку, согнал с лица улыбку. — Так зачем я понадобился? — перевел он разговор.
Кобзин помолчал. Потом, глядя Стрюкову в глаза, спросил:
— То, что вы были городским толовой, ни для кого не секрет. Так вот скажите, как бывший городской голова, обо всем вы знали, что атаман делал в городе?
Стрюков бросил на него встревоженный взгляд.
— Откуда мне знать? — неопределенно ответил он.
— По положению, — сказал Кобзин. — Кроме того, как мне известно, вы коротко знакомы с атаманом. Или не так?
— Знакомы, конечно, были, — сказал он, — но мы с вами тоже знакомы, даже живем, можно сказать, под одной крышей. А что я знаю о ваших делах? Ровным счетом ничего. Да мне этого и не надо. Каждому свое. Мало ли с кем бываешь знаком, и даже преотлично, а знаешь не все. У атамана свои дела, у меня свои. Я негоциант.
Стрюков говорил не спеша, вдумчиво отбирая каждое слово, и было похоже, что он настроен пофилософствовать, но Кобзин прервал поток его красноречия:
— К сожалению, я не имею возможности проводить дискуссии и выслушивать ваши сентенции на подобные темы.
— Я сказал, как оно есть на деле.
— Вы знаете, что в городе люди пухнут и мрут с голоду? — спросил Кобзин.
— Кто этого не знает! — глядя себе под ноги, ответил Стрюков. — Бедствует народ.
— Продовольствие из города вывезли с вашего согласия?
— А у меня никто не спрашивал согласия, — решительно парировал Стрюков.
— Значит, знали, что собираются вывозить хлеб?
— Ну как не знал? На то был приказ атамана.
— И вывезли? — наступал Кобзин.
— Рисковать головой никому неохота. На то она и власть, чтоб ей подчинялись.
— А вы сами?
— Что?
— Выполнили этот приказ?
— А иначе нельзя, — снова увернулся Стрюков от прямого ответа.
— И вы все вывезли?
— Как другие, так и я.
— Имейте в виду, вам придется отвечать за свои слова, — предупредил Кобзин.
— Пожалуйста! Хотя ничего противного я вам не сказал. Только вы такое обстоятельство учтите: лично я ни одного зернышка никуда не привозил и не увозил, скажу прямо — этим не занимаюсь, на то есть приказчики.
Было очевидно, что Стрюков хитрит, а если так, то у него есть для этого свои основания. Кобзин решил прекратить бесполезный разговор, похожий на детскую игру в прятки.
— Вот что, гражданин Стрюков, не вертитесь, уверяю, головы нам задурить не удастся. Речь идет о спасении тысяч человеческих жизней, в том числе детей. Имейте в виду, если солжете — к стенке поставим.
Стрюков вздрогнул.
— Ставьте! — осипшим голосом сказал он. — Ваша сила. А где сила, там и право.
— Эх, Петр Алексеевич, да разве он понимает человеческие слова? — не выдержала Надя. — Он же радуется, что люди падают...
Стрюков вздохнул и, не взглянув на Надю, с укоризной сказал:
— Скоро хлеб-соль забываются.
— Напрасно вы так думаете, — сдержанно ответила Надя. — Я все помню до крошечки. И никогда не забуду. Да лучше костьми лягу, чем снова есть ваши хлеб-соль!
— Благодетель нашелся! — ввернул слово Семен. — Гад ползучий!
— Маликов! — строго остановил его Кобзин.
— Ничего, пускай, — криво улыбнулся Стрюков. — У него в руках винтовка, а я вроде как пленный. Так что за ним сейчас и сила и власть.
Семен хотел еще что-то сказать, но, перехватав недовольный взгляд комиссара, промолчал.
— Будем считать разговор оконченным. Но запомните, гражданин Стрюков, эту нашу встречу. Скажу откровенно, до нас дошли слухи, что вы хлеб не вывезли. И мне хочется дать вам совет, а вы подумайте на досуге: сдадите хлеб, поможете в трудную минуту, Советская власть спасибо скажет. Если же обнаружится, что вы обманули и занимаетесь саботажем, разговор будет иной. Понятно? Стрюков молча кивнул головой.
— Можно идти?
— Да, конечно. Простите, Иван Никитич, одну минутку. Ваша дочь все еще отсиживается в монастыре?
Стрюкову не хотелось говорить на эту тему, но вопрос задан, надо отвечать.
— Там.
— А напрасно. Ее и здесь бы никто не обидел. Впрочем, дело хозяйское, — сказал Кобзин.
Стрюков ничего не ответил и, ссутулившись, вышел.
— А вы, Петр Алексеевич, о ней, об этой самой Ирине, ничего не знаете? — прошептала Надя. — Думаете, что просто девушка, и все, да? Она же бежала с белоказаками.
— Контра! — поддержал Семен.
— Всего-то, конечно, о ней я не знаю, да и нужно ли это? — сказал Кобзин.
В это время в соседней комнате послышались громкие голоса, потом дверь рывком распахнулась, и в прихожую вбежал командир киргизского[1] эскадрона Джайсын Алибаев, младший брат Джангильдека Алибаева. Иссиня-черные волосы его были всклокочены, налившиеся кровью глаза сверкали яростью. В одной руке он держал лисий малахай, в другой, поднятой над головой, ременную плеть.