Но при чем Рухлины? Какое они имеют отношение к убитым красногвардейцам? Рухлиных она видела в Форштадте, сегодня, совсем недавно, а то, что случилось с красногвардейцами, произошло в станице Павловской, больше двадцати верст от города, да и не сегодня, а может быть, вчера или третьего дня. При чем же Рухлины?.. И ее словно осенило: да ведь совсем не в том дело, что с красногвардейцами расправились не Рухлины, а в том, что Иван Рухлин да и вся их семья ненавидят лютой ненавистью красных. Прав Семен: попади к ним в руки, они не просто убьют, а будут пытать, казнить, издеваться... Именно такие, как они, совершили страшное дело. На них нужно идти с оружием, а она пошла с добрым словом.
Надя уже знала, что снова пойдет к Рухлину; если бы ей задали вопрос: зачем? — ответила бы не сразу. Она знала только одно: надо идти, и она пойдет! Не может не пойти!
Надя сняла солдатский ремень с пристегнутой к нему кобурой нагана. Наган она всегда держала при себе, под верхней одеждой. Достала из-под койки валенки: они были старые, заношенные, с задранными носами и от многократной подшивки ставшие широкими и будто приплюснутыми. Но у Нади так нестерпимо замерзли сегодня ноги, что она решила в трескучие морозы надевать только валенки. Неторопливо надела шинель, где-то раздобытую для нее Семеном, солдатскую шапку с красной лентой. Потуже подпоясалась ремнем. Снятый с него револьвер опустила в карман шинели.
— Ты куда? — спросил Семен.
— Дело есть, — коротко ответила она и спросила:
— Нет ли у тебя патронов для нагана? У меня всего два.
— А зачем?
— Надо.
— Сказать-то можешь?
— Потом, — ответила Надя и, видя, что Семен не то с беспокойством, не то с недоумением смотрит на нее, добавила: — Просто так, на случай! Возможно, и не понадобятся.
Семен не стал приставать с расспросами, достал из кобуры наган, вытряхнул из барабана пять патронов и протянул их Наде. Она вложила патроны в свой наган и пошла из комнаты. Семен догнал ее у порога, схватил за рукав.
— Почему не хочешь сказать, куда собралась?
— В Форштадт.
— Что ни час, то новость, — удивился он. — Скоро темнеть начнет. Чего там тебе вдруг понадобилось?
— Поговорить еще раз хочу с сегодняшним крестным. Дашь коня часа на два?
— Ну конечно, бери! — согласился Семен. — Только валенки твои не полезут в стремена. И вообще — сняла бы их.
— Ничего, не в гости собралась... Слушай, что бы ты сделал с теми, кто поубивал... Степу и остальных? Если б вот так вдруг попались тебе? — неожиданно спросила Надя.
Опустив руки в карманы шинели, она напряженно смотрела на него, ожидая ответа.
— Я? — по лицу Семена, будто еле заметная тень, пробежала судорога. — Я не знаю... Да что там — головы напрочь, и все! Никакой пощады! Вот и весь мой сказ.
Надя немного постояла и, не проронив ни слова, не спеша вышла.
В кабинете было четверо: Алибаев, Кобзин, командир объединенного красногвардейского отряда Аистов и еще один человек — высокий, худощавый, со впалыми щеками и пятнистым румянцем на них, с черными, в редкой проседи, вьющимися волосами над высоким лбом. Из-под широких, размашистых его бровей внимательно смотрели карие глаза: они то быстро перебегали от одного к другому, то задерживались на ком-то и становились пытливыми и пронзительными. Это был комиссар Цвильский, недавно прибывший из Челябинска по особому поручению.
Трое стояли у стола, все дымили цигарками, а чуть в стороне, опустив руки на спинку стула, стоял, переминаясь, разгоряченный Джайсын Алибаев. Лисий малахай Алибаева и плеть со сломанной рукоятью валялись на столе Кобзина.
— Это обман! Чистый обман! — кричал Алибаев.
— Нет, товарищ Алибаев, нет, дружище; никакого здесь обмана, — старался урезонить его Кобзин. — И ты это сам знаешь.
— А где тогда обман? А? Ты, комиссар, сказал, что поедем? Сказал! Сказал, что поедем вместе! Почему отказываешься? Как я должен своим людям объяснить? Ты можешь брехать, я не могу! И не хочу! Я уже приказал моим джигитам кормить коней, и мы ночью будем в Павловской!
— Товарищ Алибаев, ты признаешь меня за командира сводного отряда? — низким басом спросил Аистов.
— Зачем спрашиваешь? Мой отряд — твой отряд. Ты всем отрядам командир, — ответил Джайсын.
— А если так, то вот мой приказ: твоему отряду остаться в городе. Налет на станицу отменить. Сейчас он невозможен и недопустим. Бедой может кончиться. Понятно? Это приказ! Вот так, товарищ командир эскадрона, — сказал Аистов и дружески обнял Джайсына.
Рядом с невысоким и щуплым Алибаевым рослый и плечистый Аистов выглядел богатырем. Алибаеву было всего лишь девятнадцать лет, таких молодых красногвардейцев в отряде насчитывалось много, но среди командиров он был самым юным. Однако, несмотря на молодость, его знали и уважали во всем отряде — уважали за смелость, находчивость, за беспредельную преданность революции. А в его эскадроне, хотя там было немало пожилых казахов, своего командира считали лучшим джигитом и готовы были по его зову, как говорится, в огонь и в воду.
Джайсын метнулся к столу, схватил малахай и плеть.
— Моего брата убили! Совсем мальчишка! Казнили малайку! Он жизнь прожил — досыта не кушал! И я могу простить? Ни за что! Не надо меня, пожалуйста, связывать приказом, товарищ Аистов. Я тебя просить буду, товарищ Аистов. Не надо, комиссар Кобзин, мне никакой подмоги! Со своим отрядом сотру станицу. А смерть брата никогда не прощу!
— Сядь, товарищ Джайсын, и выслушай, что я тебе скажу, — заговорил с ним Кобзин. — Нет, сначала выслушай, а потом поступай, как подскажет твоя совесть. Я тебя понимаю. Понимаю справедливый твой гнев и горе. Хотя, кажется, чего только не насмотрелся. — Кобзин опустил на стол сжатый кулак. — Каждый день приносит горе, каждый день кого-нибудь хороним. И у всех погибших есть семьи — матери, жены, дети. Может, думаешь, они не умеют так крепко любить своих близких, как любишь ты?
— Я не сказал так! — прервал его Алибаев.
— У каждого человека есть сердце и есть свои привязанности. Но я сейчас хочу говорить не об этом, а о твоем решении ударить по станице Павловской. Да, я сказал тебе неправду, что поеду вместе с тобой, и прошу — прости. Сделал это я умышленно, чтобы хоть на время задержать тебя, дать возможность прийти в себя, подумать, немного поостыть, а не решать сгоряча.
— Спасибо, комиссар Кобзин, за твою заботу, только я никогда не остыну, не забуду и не прощу...
— Джигит ты мой дорогой! Дай же мне высказать все то, что я думаю, что хочу и должен тебе сказать. Именно должен! Сейчас белые казачьи банды рыщут и нападают на красных. Просто на красных. Не разбираются, из кого состоит отряд. И твой киргизский эскадрон, Алибаев, пока не привлек к себе особого внимания. Но что может произойти, если он налетит на Павловскую или же на любую казачью станицу, хутор? Ты не подумал об этом? От станицы к станице покатится молва, что киргизцы — не красные, а именно киргизцы! — нападают на русских, на казаков. Понимаешь ли, Алибаев, чем это может кончиться? Может вспыхнуть национальная вражда, там и до резни недалеко. А это как раз и есть то самое, что на руку белякам. Удар ножом в спину революции. За границей враги нашей революции кричат, что в России, помимо всего прочего, начинается национальная рознь. Тот, кто это делом подтвердит, кто вольно или невольно поддерживает эти бредни, становится на сторону врагов революции. Только так! Золотой середины здесь нет и не может быть. Но ты, товарищ Алибаев, не думай, что убийцы уйдут от ответа. Их настигнет карающая рука революции, обязательно настигнет! И вот еще что я должен сказать: твой старший брат, видимо, будет назначен комиссаром Степного края.
— Мой брат Джангильдек?
— Да, Джангильдек Алибаев.