Надя помчалась по коридору, не переводя дыхания, взлетела на второй этаж. Здесь лестница кончалась, но неподалеку, в самом углу стояла стремянка, верхним концом упиравшаяся в крышку чердачного люка.
Попробовать забраться на чердак? Внизу послышались голоса. Значит, ворвались... Наверное, бегают по кельям, ищут... И сюда придут, обязательно придут!
Надя метнулась к стремянке.
Крышка люка прилегала настолько плотно, что после нескольких попыток приподнять ее Надя подумала: уж не заколочена ли она наглухо?
Поднявшись еще на ступеньку, Надя изо всех сил уперлась спиной в крышку, и она, заскрипев, чуть подалась. Еще усилие, еще... Крышка взметнулась вверх и, провалившись в темноту, глухо стукнула о чердачный настил.
Поднявшись на чердак, Надя поспешно закрыла за собой люк, бросилась к слуховому окну и через него выбралась на крышу. Наклон кровли был настолько крутой, что Надя не смогла идти и поползла на четвереньках.
Очутившись у края, она осторожно глянула вниз и в ужасе отшатнулась, — она совсем позабыла, что находится на крыше двухэтажного дома, и ей показалось, что перед ней раскрылась бездна.
Вдруг почувствовав, что если она не прыгнет сейчас, сию минуту, то уж никогда не решится на такой поступок, Надя крепко зажмурила глаза и, не вскрикнув, полетела вниз. Угодила она в середину громадного сугроба. Оглушенная падением, Надя лежала не двигаясь. Снегом засыпало ей глаза, лицо. Она слегка пошевелилась, еще раз, еще... Боли нигде не чувствовалось, значит, все обошлось благополучно. Теперь скорее уйти отсюда.
Надя выбралась из сугроба, отряхнула с одежды снег, вышла на тропинку и заспешила к городу, оглядываясь, нет ли погони.
За ночь ветер переменился. С низовьев Урала потянуло теплом. Над городом поплыли редкие, разорванные облачка. Понизу то и дело накатывались обрывки тумана: он то густел, местами совсем проглатывая дома, то вдруг растекался в разные стороны, а на землю поглядывало слабое, словно смущенное своим бессилием, солнце.
Кобзин стоял на крылечке и полной грудью вдыхал потеплевший воздух. Зима, конечно, еще зима! До весны немало осталось, но все же приятно, когда после пурги и морозов на улице вдруг потеплеет.
Над городом разливался гул колоколов, звонили во всех шестнадцати церквах.
Кобзин сначала удивился: почему спозаранку так дружно гудят колокола, но потом вспомнил — сегодня крестный ход. Не по душе ему была затея монастыря. В городе тиф, а тут может быть скопление народа. Однако запретить крестный ход, как советовал и упорно настаивал на том командир отряда Аистов, комиссар не согласился: он знал, как в городе сильно влияние монастыря.
Издали донеслось протяжное пение. Кобзин прислушался. Да, не иначе как крестный ход направляется в эту сторону. Он был уверен, что с молебствием, как обычно, пойдут по главным улицам города и на том будет положен конец, а они, оказывается, прошли весь Форштадт, привокзальный поселок и теперь держат путь к Хлебной площади. Пусть, им виднее. Жаль, конечно, людей, слабые, плохо одетые — попростуживаются, и тиф найдет новые жертвы.
В воротах показался Аистов в кожаной куртке нараспашку. Он остановился возле часового, о чем-то поговорил с ним и направился к Кобзину.
— Здорово, Петр Алексеевич! Наслаждаешься монастырским хором?
— Да вот слушаю. Давно уже не слышал церковных песнопений, — невесело улыбнулся Кобзин.
— И во все колокола шпарят, звонят, будто на пасху. Скажи мне, чему они радуются?
— Видно, у них есть на то причины. Ты же знаешь, наша печаль — их радость. Как там, много народа собралось?
— Я не видел. Посылал ребят, говорят — тысячи. Ну, насчет тысяч я сомневаюсь, но несколько сот наверняка будет. Ты не прибавил часовых у штаба?
— Думаю, ни к чему.
— Я так и предполагал. Эх ты, святая душа. Нет, я, брат, везде посты усилил.
Возле часового у ворот остановилась небольшая группа людей. Позади них — Семен Маликов с наганом в руке.
— Ты смотри, что там такое? — спросил Кобзин.
— Кажется, Маликов выудил крупную рыбу. Я посылал ребят на толкучий рынок, чтоб пошарили спекулянтов.
Кобзин приложил ладонь ко рту и прокричал:
— Маликов, что у тебя?
— Да вот подлюгу одну поймал. Прямо на горячем накрыл, шкуру собачью.
— Ну-ка давай его сюда, — пригласил Кобзин.
Вместе с Аистовым они прошли в кабинет Кобзина. Вслед за ними вошли Семен, седобородый старик, еще двое мужчин и женщина с самоваром в руках.
— Вот он — спекулянт, Петр Алексеевич, — сказал Семен и подтолкнул к столу пожилого мужчину с розовым, свежим лицом, в драповом пальто, перехваченном синим кушаком.
— Зачем же так, товарищ красногвардеец? — возмутился мужчина. — Прошу выслушать, люди добрые. Никакой я не спекулянт. Я подневольный человек. Можно сказать, приказчик. Вот! Приказчик я...
— Чей приказчик? — спросил Кобзин.
Мужчина сделал вид, что не расслышал вопроса.
— Оглох, что ли? — прикрикнул Семен Маликов. — Или не тебя спрашивают!
— Я, можно сказать, приказчиком был у покойного купца Асхатова.
— Был у покойного, а теперь у кого? — прервал его Аистов. — Купца-то нет. Выходит, все еще от его имени работаешь?
— Чем он торгует? — спросил Кобзин у Семена.
— Хлебом. Шкуры с людей сдирает, — зло бросил Семен и обратился к старику: — Папаша, где ваши часы?
— Ась? — спросил старик и, приставив трубкой ладонь к уху, пояснил: — Слышать я стал плохо.
Наклонившись к уху старика, Семен крикнул:
— Часы! Часы где? — Семен жестами пояснил свой вопрос.
— Часы? Вот они, — старик достал из кармана большие серебряные часы и, догадываясь, что самым старшим здесь является Кобзин, протянул на ладони. — Вот они, мои собственные. Это мне, понимаешь, от адмирала Макарова подарок — за храбрость! Тут все прописано, на часах, на крышечке. Серебряные! Берег, а вот, значит, пришлось на пшенцо.
Спекулянт метнулся к нему и, не в силах скрыть своей ярости, закричал:
— А я у тебя часы просил? Просил? Ты сам с ними набивался. Или я соврал? Ну, говори!
Старик внимательно следил за его губами и беззвучно что-то шептал, затем покорным голосом сказал:
— Верно, набивался! А я и не против. Голод не тетка.
Кобзин подошел к старику и не спеша, отчетливо выговаривая каждое слово, спросил:
— Значит, на пшено часы меняли?
— На пшено, господин комиссар, на пшено. А куда денешься? И жалко, подарок все же, а в доме — ни синь пороху... Что делать? Внучата плачут.
— Сколько он вам давал пшена? — спросил Кобзин.
Спекулянт заюлил перед Кобзиным.
— Не для себя ведь я, — заныл он плаксивым голосом. — Мы люди подневольные. Поимейте в рассуждении...
Кобзин взглянул на женщину — одета кое-как, совсем не по-зимнему, лицо почерневшее, с желтизной, щеки провалились, брови нахмурены; смотрит себе под ноги.
— А вы самовар ему предлагали? — спросил Кобзин.