заложенными за спину маленькими, бескровными руками, и седой, веселый суворовский хохолок, и моряков, комиссаров Волго-Каспийской флотилии в черных кожанках, и слепого танкиста с палочкой, которого мы слушали в День Победы...
И все это шло, катилось, клубилось, вздымалось и перекатывалось валами, то пропадая, то выныривая снова в немыслимом, небывалом соседстве... И текло, бурлило — по знакомым улицам, набережным, мостам...
Москва?..
Да, она была сердцем всей страны.
Но провинция?..
Провинции не было.
Была Россия...
ПОЛЁТ
Нас было трое.
(Замечу снова — нас было много таких, мальчиков послевоенной поры... Но нам казалось... Таково свойство юности).
Мы презирали «живущих ради собственного брюха».
Нам хотелось жить ради высоких идей, ради всеобщего счастья.
На меньшее мы не были согласны.
Тех, кто был согласен на меньшее, мы называли мещанами.
Мещанами, обывателями.
«Безумство храбрых — вот мудрость жизни!..»
Мы считали, что мудрость жизни нами постигнута.
Она заключалась в том, что люди делятся на Соколов и Ужей.
Нас тянуло небо.
Высота.
Простор.
«Безумство храбрых...»
Между тем люди вокруг нас жили обыкновенной будничной жизнью. Они работали. Ели. Ходили друг к другу в гости. Радовались редким обновам. Вечерней прохладе — летом. Первому снегу — зимой.
По всей видимости, не было ничего зазорного в том, что еда («брюхо») занимала не последнее место в их жизни: после полуголодных военных лет людям хотелось насытиться. Обносившись за войну, променяв мало-мальски стоящее тряпье на хлеб и пшено, они стремились приодеться, пускай не слишком красиво — хотя бы добротно, что в те годы было совсем не простым делом...
Всего этого мы не признавали.
Пока в Индии голодает 350 миллионов, пока американских негров линчует Ку-Клукс-Клан, пока где-то на свете существует несправедливость, вероломство, эксплуатация одних людей другими, только полнейшее душевное ничтожество может заботиться о собственном брюхе — чем его наполнить и во что облачить.
Что до нас, то ни еда, ни одежда нас не занимали. В моем дневнике, уцелевшем с тех времен, среди записей о книгах, театре, школьных делах и т. д. я встретил единственное упоминание в полстроки о том, что поскольку мои ботинки вконец разлезлись, я не пошел в школу и остался дома. Когда на обшлагах наших брюк вырастала бахрома, мы состригали ее ножницами. Заплатам на локтях наших курток и пиджаков позавидовали бы нынешние хиппи. Но эти заплаты мы носили не ради бравады и стремились, чтобы они выглядели аккуратно. Это было нелегко, материал вокруг прорех полз под иглой. Володя Шмидт был одет куда элегантней нас с Мишкой: вместо пальто на истончавшем ватине, с разномастными пуговицами и облысевшим воротником, он носил черную стеганую фуфайку, которая отлично сидела на его легко подтянутой фигуре.
Однажды в наш райком комсомола пришло письмо из Таганрогского детдома, разоренного во время оккупации: ребята просили прислать книг для детдомовской библиотеки. Письмо передали нам в школу. В школе его прочли на комсомольском собрании. Спустя несколько дней нашем классе было собрано пятнадцать книг. Пятнадцать замусоленных книженций, от которых пахло чердаком и паутиной. При взгляде на них я припомнил бабушкино «На тебе, боже, что нам не гоже». Мне стало стыдно. То же самое, наверное, испытывали Володя и Мишка, не зря мы понимали друг друга с полувзгляда, полуслова.
Секретарем комсомольской организации у нас была — она же и старшая пионервожатая — очень миловидная девушка, совсем еще молоденькая, лет восемнадцати, бойкая, смешливая и, кстати, единственная на всю нашу мужскую школу. Звали ее Полей. Десятиклассники на нее заглядывались. Она это знала и, даже проводя комсомольски собрания по вопросам дисциплины и успеваемости, немного кокетничала с ними.
Когда через неделю мы внесли к ней в пионерскую комнату несколько увесистых связок с книгами, Поля изумленно выкатила свои хорошенькие карие глазки:
— Что это?..
Мы объяснили.
Но книг, собранных в нашем классе, нам было мало.
Мы вывесили в школьном зале «Боевой листок», напоминавший плакаты военных лет:
Ниже был список — сколько книг сдано каждым классом.
Цифры менялись ежедневно.
Для тех, кто шел впереди, был красный карандаш. Для тех, кто был последним,— черный.
Мы собрали по школе около тысячи книг. И сами отвезли их в райком. Он размещался в одноэтажном бревенчатом домике, так что наша орава, да еще с книгами, не могла протиснуться в узкий коридор, часть осталась стоять на крыльце, не опуская связок на подмокшие, черные от осенних дождей доски. Поэтому получилось, что не мы вошли к секретарю, а он вышел к нам, коренастый, в армейской шинели внакидку, и поблагодарил, пожал каждому руку, а точнее — локоть, или похлопал по плечу — руки-то у нас были заняты. Это всем понравилось— и то, что он вышел к нам, и шинель внакидку, и даже Поля в своем сереньком пальтишке, туго затянутом пояском,— и в ней тоже сейчас было что-то от Каховки, от того, ради чего только и стоило рождаться, а мы опоздали, опоздали...
Не во всем, однако, нам так везло, как в операции с книгами.
Наш литератор (тот самый, кстати, который сменил Марью Терентьевну) поручил нам троим выпустить «Бюллетень». Не помню, почему именно нам, возможно, что в глазах Афанасия Андреевича мы достигли совершенства, изготавливая монтажи к различным литературным юбилеям. Не знаю также, отчего решил он так наименовать нашу классную стенгазету (не «Еж», не «Колючка», не «За отличную учебу», наконец, а — «Бюллетень»), но это название он сам объявил, и сам же обозначил для нас на листочке мелким, аккуратным почерком темы для заметок, и какую кому написать, и срок определил, когда все должно быть готово и «Бюллетень» — висеть на стене.
Мы сделали все, что требовалось, и были рады, когда «выполнили задание», отбоярились и водрузили его на указанное место, поблизости от входной двери.
Никто из ребят не читал наш «Бюллетень».
Мы знали, что это — по заслугам.
Что в нем было читать — передовую, написанную самим Афанасием Андреевичем — про то, что ученье — свет, а неученье — тьма?.. Или, скажем, заметку старосты нашего класса Шорохова — с призывом записываться в общешкольный хоровой, кружок?.. Или статью нашего комсорга Олега Гуськова — о том, что долг лучших учеником ......помогать отстающим?..
По ведь это был все-таки наш «Бюллетень», наша работа. И нам было досадно. Даже то — а может быть в особенности это и было досадно — что Афанасий Андреевич нас похвалил.
Этого мы не вынесли.
Через два или три дня на месте позорного нашего «Бюллетеня» висела новая газета. Называлась она — «Зеркало». Под заголовком стоял эпиграф: «Неча на зеркало пенять...»