проступать отдельные предметы. Люлька, самый главный предмет в этом доме, стояла в самом теплом углу, куда достигало тепло очага, но не залетал сквозняк от двери и от отверстия в кровле. Дитя в люльке так и заходилось возмущенным криком. Судя по всему, малышка хотела спать, но больной животик не давал ей покоя.
— У меня с собой огарок свечи, — сказал Кадфаэль, неторопливо оглядываясь в комнате. — Я подумал, что нам понадобится побольше света.
С этими словами он вынул свечу из сумки, зажег ее от фитиля, плавающего в глиняной плошке, и поставил на край стола, чтобы свет падал на колыбельку.
Этот огарок с широким основанием остался от одной из толстых свечей, которые горели на стенах церкви. При посещении больных такие огарки были в самый раз, так как крепко стояли, не опрокидываясь, на любой плоской поверхности. В хлипких деревянных хибарках следовало соблюдать особенную осторожность. Правда, дом вдовы Нест, хотя и бедный, был построен довольно основательно.
— Тебе приносят древесный уголь? — спросил Кадфаэль, оборачиваясь к хозяйке, которая неподвижно смотрела на него с застывшим выражением безнадежной покорности.
— Мой покойный муж был лесником в Эйтоне. Новый работник аббатства меня не забывает, он дает мне и другое топливо. То хворосту принесет, то щепочек на растопку.
— Это хорошо. Такому маленькому ребенку нужно тепло. А теперь скажи мне, что болит у твоей девочки?
Девочка и сама уже многое ему рассказала. Время от времени она покрикивала из люльки, но пеленки ее были чистые, она была завернута в теплое одеяльце, по голосу было слышно, что кричит вполне упитанный ребенок.
— Вот уже три дня, как она не хочет пить молоко, ее так пучит, что она все время плачет. Но я держу ее в тепле, так что она у меня не простужается. Была бы жива моя доченька, малышка сосала бы грудь, а не пила с ложечки. Но дочки больше нету, она умерла и бросила эту кроху на меня. Кроме нее, у меня никого больше нет, и я сделаю все, чтобы сберечь ее.
— Судя по ее виду, ест она досыта, — заметил Кадфаэль, склоняясь над похныкивающим ребенком. — Сколько ей сейчас? Неделек шесть-семь? Она у тебя очень крупная и здоровенькая для своего возраста.
Сморщенное личико с зажмуренными глазками и широко открытым ротиком, из которого неслись вопли, было гладкое и кругленькое, только совсем красное от натуги и злости. У девочки были густые вьющиеся волосы цвета бурой осенней листвы.
— До сих пор она у меня и впрямь хорошо кушала, вот до этого случая. Вообще-то она кушает за троих. Я даже гордилась ею.
«И наверняка перекармливала ребенка! — подумал Кадфаэль. — Малышка еще не может понять, когда надо остановиться. Так что ничего страшного, все очень просто объясняется».
— В этом-то и вся беда, ты сама убедишься. Корми ее понемножку, но почаще, и добавляй в молоко несколько капель моего отвара. Я его оставлю, три-четыре капли на прием вполне достаточно. Дайка мне ложечку, я накапаю нужную порцию, чтобы девочка сейчас успокоилась.
Вдова подала монаху роговую ложечку, он откупорил принесенный с собой пузырек, капнул оттуда себе на палец и поднес его к нижней губке орущего ребенка. Рев мгновенно смолк, сморщенное, перекошенное личико приняло нормальный вид, и на нем появилось даже некое задумчиво-удивленное выражение. Губки сложились очаровательным бантиком, чудесно преображенный ротик оказался на диво изящным и тонко очерченным для семинедельного младенца, обещая в будущем настоящую красоту. Багровая краска схлынула, открыв на пухленьких щечках нежный румянец, и дочка несчастной Элюнед распахнула темно- синие, как ночное небо, глазенки. И тут она улыбнулась Кадфаэлю не по возрасту разумной, понимающей улыбкой. Естественно, в следующий миг она снова сморщила личико и издала первый предупредительный крик, но перед глазами монаха все еще стояло нездешнее видение какой-то неземной красоты.
— Ишь ты, малявка! — сказала вдова жалостливо. — Вкусненько было!
Кадфаэль налил пол-ложечки лекарства и осторожно поднес ко рту девочки. Ротик сразу открылся и с удовольствием зачмокал. Все было проглочено без остатка, ни капельки не пролилось мимо, только успокоившиеся губки немного залоснились от влаги. Мгновение малютка молча глядела вверх своими огромными глазищами, занимавшими пол-лица под крутым лобиком, окруженным легкими каштановыми кудрями. Затем она повернула головку, легла щекой на подушку, звонко рыгнула и притихла с полузакрытыми глазами, сложив под подбородком ручонки с крошечными кулачками.
— С малышкой ничего страшного, не тревожься! — сказал Кадфаэль, затыкая пузырек. — Если она проснется ночью и будет плакать из-за животика, дай ей, как сейчас, еще пол-ложечки. Но думаю, она будет спать. Корми ее поменьше за один присест, капай в молоко три-четыре капельки отвара. Поглядим, как она себя будет чувствовать через несколько дней.
— А что туда входит? — спросила вдова, с любопытством разглядывая пузырек в руках у Кадфаэля.
— Укроп, фенхель, мята, чуть-чуть макового сока… и мед для сладости. Поставь пузырек в безопасное место и пользуйся отваром, как я сказал. Будут нелады с животом, снова дай ей пол-ложечки. А если все будет хорошо, тогда добавляй одну-две капельки в молоко. Лекарства действуют лучше, если их не принимать без надобности.
Кадфаэль задул свой огарок и поставил его на столе остывать. Огарок был большой, его могло хватить еще на целый час горения, и он мог еще послужить. В ту же минуту монах пожалел, что рано погасил свечу, — в комнате сразу стало намного темнее, а еще за хлопотами он не успел хорошенько разглядеть вдову Нест — мать несчастной девушки, которую как неисправимую грешницу изгнали из церкви, решив, что ее раскаяние и исповедь не заслуживают доверия, а посему ее следует отлучить от церкви. Здесь, в этой тесной и темной лачуге, расцвела ее беззаконная красота, здесь Элюнед принесла свой плод и вскоре умерла.
В молодости ее мать, вероятно, тоже была миловидна. У нее было лицо с тонкими чертами, но сейчас его избороздили горестные морщины. Строго зачесанные седеющие волосы оставались густыми, в них еще проглядывали каштановые пряди как напоминание о прежнем великолепии. Запавшие глаза темнели в глубоких глазницах и горели мучительной любовью, цвет ее глаз невозможно было определить, но, быть может, в них затаилась та же густая синева, которая сияла в глазах ее внучки. Вдове было, вероятно, не больше сорока лет. Кадфаэль иногда встречал ее в Форгейте, но как-то не приглядывался.
— Замечательный ребенок твоя внучка, — сказал Кадфаэль. — Наверное, вырастет настоящей красавицей.
— Лучше бы уж дурнушкой, чтобы не выделялась, — воскликнула вдова с неожиданной страстностью. — Только бы не вышла красотой в свою мать и не пошла по ее дорожке. Знаешь небось, чья она дочь? Тут все знают.
— Малютка ни в чем не виновата, — сказал Кадфаэль. — Надеюсь, этот мир обойдется с ней не так жестоко, как с ее матерью.
— Это не мир отверг мою дочь, но церковь. В мире, со всем его злом, она бы ужилась, но не могла жить, когда ее выгнали из церкви.
— Неужели вера была так важна для нее, что она не могла жить в отлучении от церкви?
— Да, видно уж так. Ты же не знал ее. Горячая была девка, оторва, да и только! А красавица такая, что и сказать нельзя! Но до того она была добрая и сердечная, что жить с ней в доме — одна радость! И вот, поди ж ты, — горячая, а на обиду очень чувствительная! Никогда она ни человеку, ни даже животному больно бы не сделала, а сама была тонкокожая: чуть заденут, а ей будто нож в сердце! Одна и была у нее слабинка, тут уж она не могла с собой сладить, а кабы не это, то лучшей дочки и пожелать нельзя. Ты и представить себе не можешь! Но такая уж она была: о чем ее ни попроси, она ни в чем не откажет. Мужчины и прознали про это. А она стыда не ведала: что такое грех, она ведь не понимала, для нее это слово было пустой звук. Вот и им она не отказывала. Всякому уступала: одному из-за того, что у него грустный вид, другому — потому что очень уж просил, третьему — потому что его несправедливо обидели или поколотили и ему будто бы жизнь не мила. А потом на нее вдруг накатывал страх — вдруг, дескать, это и впрямь грех, как говорил ей отец Адам, хотя она и не могла взять в толк почему. И тогда она бежала исповедоваться, обливалась слезами, обещала исправиться. Отец Адам жалел ее, он понимал, что она не такая, как все. Всегда говорил с ней ласково, по-хорошему, назначал легкое покаяние и никогда не