рассказах. О девочке я ничего не знаю. А вот о мальчике могут сказать. Он стал учителем рисования.
— Как вы? — спросил Сережка.
— Как я.
— С родинкой? — Сережка насмешливо посмотрел на учителя рисования.
— С какой родинкой? — опешил учитель.
— Как у вас, — наслаждаясь растерянностью учителя, сказал Сережка. — Вот здесь.
— Он коснулся рукой правого уха. Учитель тоже схватился рукой за правое ухо, и все увидели, как он покраснел.
— Попался, попался! — сказал учитель, поднимая руки. — Сдаюсь. Тем мальчиком был я.
Но допрос продолжался.
— А вы потом искали ту девочку?
— Где ж ее найдешь? — ответил учитель. — Мама забыла, как называется деревня. А я вообще ничего не помнил. Хотя... подождите.
Учитель подошел к доске и принялся что-то быстро рисовать.
— Вот эта девочка, — сказал он, отступая в сторону.
Подозрительная тишина заставила его обернуться.
С ребятами что-то произошло. Они сразу все, как по команде, лишились дара слова. Неужели их так поразил рисунок? Нет, на него они не смотрели. Они не спускали глаз с Сережки. А тот — тот смотрел на доску с таким видом, будто бы собирался проглотить ее.
— Что случилось, ребята? — спросил учитель.
— Это моя мама, — сказал Сережка.
— Это его мама, — подтвердили ребята. — С карточки. Когда в школе училась. Мы сами видели.
— Их было две, — сказал Сережка. — Одну она подарила кому-то во время войны.
— Моей маме, — сказал учитель. — Значит, этот осколок...
Он замолчал, не в силах побороть волнения.
— Его мама в подушке нашла, — машинально проговорил Сережка, взволнованный не меньше учителя.
— Где ты живешь? — крикнул учитель и, не ожидая ответа, потянул Сережку к двери. — Пойдем...
На пороге он остановился и виноватым голосом сказал:
— Урока сегодня не будет.
ВАЛЕНКИ
Нас было трое: Грошик, самый маленький, Спичка, средний, и я, Донкихот, самый старший и длинный из всех.
Угадать происхождение наших прозвищ было нетрудно. Этим мы были обязаны худобе.
Да, мы были худы, как... Впрочем, «грошиком», «спичкой» и «донкихотом» все сказано.
Грошика будто в книге вместо закладки подержали и вынули широким и плоским. Меня словно в длину за счет толщины вытянули. Ну а Спичку... Спичка был средней величиной между нами. Однако если кто подумает, что худы мы были от природы, то ошибется.
Не природа, а беда довела нас до такого состояния. У беды было страшное имя — война, и хотя она осталась где-то далеко позади, мы — я, Спичка и Грошик — вздрагивали всякий раз, когда в доме что- нибудь грохотало. А грохотать здесь было чему! Старый, покачнувшийся набок, как не устоявший в драке задира, дом был полон тревожных звуков. То вдруг ставне, висевшей на одной петле, приходила странная фантазия оторваться и улететь куда-то за тридевять земель. (Оторваться не удавалось, и она со злостью бодала деревянным лбом каменный подоконник.) То вдруг крыша, возомнив себя птицей, пыталась расправить железные крылья и взмыть куда-то вверх. (Взмыть не удавалось, и крыша, погремев крыльями, замирала перед новой попыткой отдаться на волю стихиям.)
Вообще, как нам казалось, у дома было тайное намерение разлететься ко всем чертям на все четыре стороны и оставить нас без крыши над головой. Звуки, которые он издавал при этих попытках, казались нам эхом войны: воем мин, разрывом фугасок, скрежетом «зажигалок», прошивающих крышу, и мы вздрагивали... Мы — это я, Спичка, Грошик и еще тридцать пять мальчиков и девочек, эвакуированных из осажденного Ленинграда в далекое алтайское село.
В селе нас не ждали. Селу, провожающему на войну мужчин, было не до нас.
В селе плакали, пели грозные песни, от которых становилось весело и нестрашно, и работали от зари до зари, прогоняя работой сон и отчаяние.
«Работая, человек забывается», — не раз слышали мы. Это было так. Но, забывая себя, те, кто работал, забывали и нас. Поэтому мы жили в холодном доме, несытно ели и не смели зимой носа высунуть на улицу, хотя дело было вовсе не в этой части тела, а совсем в другой, вернее, в двух других частях тела, которые не во что было обуть.
О, если бы их было во что обуть! В валенки, например. Нас бы отсюда как ветром сдуло. Мы бы в два счета разлетелись на все четыре стороны. Нет, не на все. Мы — я, Спичка, Грошик и ещё тридцать пять мальчиков и девочек — держались бы только одной стороны света: западной. Там шли бои. Там сражались наши палы и мамы. Наше место было среди них. Но не было валенок, и мечта оставалась пустой мечтой.
Раз утром в спальне, где мы ежились, согревая друг друга под дырявыми одеялами, распахнулась дверь, и на пороге появилась Снегурочка.
Мы не верили в существование всемогущей внучки Деда Мороза, хотя в самого Деда верили всей душой, вернее, всем телом, которому очень близко приходилось соприкасаться с этим добрейшим персонажем детской сказки. Увы, нам Дед Мороз не казался добрым.
И все же, хотели мы того или не хотели, верили мы в то или не верили, на пороге стояла самая настоящая Снегурочка. Красная морковка носа. Черные угольки глаз... Снежный ком головы, туловища... Мы замерли, не спуская глаз с живой сказки.
Вдруг Снегурочка пошевелилась, топнула одним валенком, топнула другим, стряхивая снег, весело ухнула и стала разматывать белую шаль, в которую была закутана с ног до головы.
Размотала, наконец, и мы увидели маленькую, тоненькую — рюмочка на ножках — девушку.
К ее появлению мы отнеслись по-разному. Грошик, для которого все происходящее было непрерывным спектаклем, — восторженно. Спичка — настороженно («В селе, слышно, корма для скота не хватает, как бы солому из матрасов не вытряхнули!»). Я — равнодушно. Меня, «старика» по сравнению с другими — как же, стукнул двенадцатый! — ничем уже нельзя было удивить.
— Здравствуйте, ребята, — сказала Снегурочка. — Я ваша учительница. Меня зовут Мариной Генриховной.
К приветствию учительницы мы опять-таки отнеслись по-разному. Я — пренебрежительно («Подумаешь, нужны войне уроки!»). Спичка — с интересом. Он никогда не отказывался от того, что дают, и заранее был благодарен учительнице, которая даст ему знания. Грошик скривил такую рожицу, как будто надкусил клюквинку. Ученье — труд, а он не любил трудиться.
— Всем встать и одеться, — сказала Марина Генриховна.
Не слезая с кроватей, мы напялили на себя штаны и рубахи (девчонки за занавеской тоже зашевелились) и сели завтракать...
Когда говорят — сели завтракать, подразумевается — сели за стол. У нас это выражение имело другой смысл. Сесть завтракать означало усесться поудобней на кровати, спрятав ноги под одеяло, и хлебать на первое гороховую похлебку, похожую на чай, а на второе — чай, похожий на гороховую похлебку, потому что заваркой служил настой каких-то витаминных трав, окрашивающих кипяток в зеленоватый цвет.
Когда дежурные в дежурных валенках убрали миски и кружки, Марина Генриховна сказала:
— Всем сесть, как полагается.