раз. Услышав свист, мама обычно бросает тревожный взгляд на часы и начинает быстро-быстро, вприхлебку, допивать чай. Сейчас она уйдет на работу, и Кузя останется один.
Под потолком гаснет солнышко. Уходя, мама чуть-чуть выкручивает лампочку. В коридоре звякает засов. Уходя, мама опоясывает им дверь и вешает замок. На щеке у Кузи холодным пятнышком горит мамин поцелуй. Все. Он один.
Один! Кузе одновременно радостно и тревожно. Радостно, потому что теперь некому на него кричать и запрещать то, что ему нравится. Тревожно, потому что на Кузю из всех углов смотрят страшные тени. У, какие рожи! Чтобы прогнать их, Кузя подставляет табурет и, вскарабкавшись на него, снова зажигает солнышко. Для этого чуда надо немного: чуть-чуть подкрутить лампочку.
Кошка, облизываясь, наблюдает за Кузей. Может быть, она полагает, что он полез за чем-нибудь вкусным для нее? В таком случае кошка ошибается. Кузя, спрыгнув на пол, сует ей под нос кукиш. Кошка, обнюхав, на всякий случай, комбинацию из трех пальцев и убедившись, что кукиш несъедобен, недовольно ворчит и забивается под кровать.
Ну и пусть! Кузе сейчас не до нее. У него другое на уме. Он подходит к сундуку, на котором иногда спит, поднимает крышку и, подставив плечо, достает скатерть. Потом стремительно отскакивает от сундука и с упоением слышит, как позади с грохотом захлопывается крышка. Летом вот так же грохало в небе перед тем, как брызнуть дождю. Что грохало? Он так и не мог узнать этого, сколько ни допытывался у мамы с папой.
— Кто там? — спрашивал Кузя, задирая курносый нос к небу.
Папа разводил руками и смеялся. Мама почему-то сердилась:
— Подрастешь — узнаешь.
Может быть, там, в небе, тоже сидит какой-нибудь громовержец, вроде него, Кузи, и захлопывает сундуки? Никто на свете этого не знает. Даже папа с мамой.
Кузя расстилает скатерть на полу и достает с полки три миски. Одну, самую большую, для папы. Другую, поменьше, для мамы. Еще меньше — для себя. И совсем маленькую, с ноготок, для кошки. В том же порядке кладет ложки: от суповой до чайной. Теперь все так, как в сказке про медведей и девочку, которая заблудилась в лесу. Только вместо девочки в сказке действует он, Кузя. Сейчас загремит замок. Откроется дверь, войдет папа и скажет:
«Где моя самая большая миска?»
Кузя устремляет задумчивый взгляд на дверь и ждет так минуту, другую, третью... Но никто не приходит, и Кузя, тяжело вздохнув, сворачивает скатерть вместе со всем, что на ней есть, и запихивает ее под кровать. Он как-то вдруг забыл, что его не раз наказывали за это.
Потом подходит к окну, залезает на подоконник, манит к себе кошку и, обняв ее, погружается в созерцание родной улицы. Напротив, распушив соломенные усы крыш, стоят домики. Они, как деды на завалинке, сосут трубки и пускают в небо бесконечные струйки дыма. Впрочем, соломенных крыш мало. Больше— железные, которые в ясный день сияют так ярко, как будто солнце вылизало их мокрым языком. Почти на каждой крыше стоит по большой букве «Т». Такие буквы есть в книжке, которую принесла мама. Только те, книжные, простые, а что на крыше — волшебные. По ним в большой ящик с квадратным оконцем спускаются крошечные люди, наверное гномы, и говорят разные речи. Кузя раз слышал, однако ничего не понял.
Обозрев дома с волшебной буквой «Т», Кузя переводит задумчивый взгляд на дорогу. В книжке, которую принесла мама, он видел верблюда с двумя горбами. Дорога, которая тянется у него под окном, тоже похожа на верблюда. Только горбов у нее не два, а значительно больше. Невероятное количество горбов. Наверное, взрослые нарочно строят такие дороги. Кузя всегда с завистью следит за сидящими в кузове, когда машина карабкается с одного горба на другой. Это так похоже на катание с гор.
Внезапно по лицу его легкой судорогой пробегает испуг. Так, обнажая черные морщинки, по земле пробегает тень от облачка, стремительно бегущего в небе. Кузя увидел милиционера дядю Антона. Широкий книзу и тонкий, как стог сена, кверху, он медленно идет по дороге, то и дело кланяясь окнам и даря тем, кого в них видит, добрые улыбки.
Сейчас он увидит Кузю и тоже подарит ему улыбку. Но Кузя этой улыбки не примет. Он не верит в притворную доброту милиционера дяди Антона. Это он только притворяется, что добрый. А на самом деле милиционер дядя Антон злой-презлой. Змей-Горыныч. Он похищает людей и девает их неведомо куда. Кузя — сам тому свидетель. Змей-Горыныч, дядя Антон, похитил его папу и неведомо куда дел. Сколько дней прошло, а папа все не возвращается. И напрасно Кузя по утрам ставит для него самую большую миску... Его все нет и нет.
О, этот дядя Антон! Он пришел утром, когда утра были еще совсем-совсем светлые. Папа, вполголоса бранясь с мамой, собирался на работу. Кузя не выносил, когда родители обижали друг друга, и, когда это случалось, он, чтобы не слышать перебранки, до звона сжимал ладошками уши. Пусть лучше звон, чем злые слова, которыми перебрасываются папа с мамой и которые, влетая в Кузины уши, причиняют ни с чем не сравнимую боль.
Дядя Антон тоненьким голоском попросил разрешения войти и, войдя, посмотрел почему-то на Кузю. Жалостно так посмотрел. Или это Кузе так показалось, что жалостно? Ведь потом, как оказалось, дядя Антон не с добром пришел. Зачем же ему было жалостно смотреть на Кузю? На папу он посмотрел другими глазами. Кузя никогда не забудет этого взгляда. И папа не забудет. И мама. Она вдруг сделалась белой- белой и, как будто ей кто дал подножку, рухнула к нему на сундучок, да так и замерла, уставившись большими глазами на папу. Кузя до сих пор не поймет, почему она смотрела на папу, а не на дядю Антона, не прогнала его, не закидала чем попадя, как она это делала, когда ругалась с папой? Наверное, дядя Антон, Змей-Горыныч, отвел ей глаза, и она вместо того, чтобы прогнать его, все смотрела и смотрела на папу. А папа? Папа не смотрел ни на кого. Он стоял возле печки, глядя под ноги, и дрожащими руками мял папиросу. Потом долго-долго шарил по карманам, ища спички, хотя они лежали тут же, на притолоке, на виду у всех. Странно, что их никто не видел...
— Пошли, Федоров, — сказал дядя Антон, с трудом протискиваясь сквозь игольное ушко выхода.
Папа, так и не закурив, чужими ногами поплелся за дядей Антоном. Колдовство Змея-Горыныча распространилось, видимо, и на него, потому что, уходя, он даже не взглянул на Кузю. В первый раз за все время не попрощался с ним.
Вот он какой, Змей-Горыныч, дядя Антон! Кузя ни за что не поверит в доброту его улыбки.
Вот он прошел, не забыв кивнуть Кузе, и в поле зрения мальчика уже другой человек. Он идет по той стороне улицы и почему-то не смотрит в Кузину сторону. С чего бы это? Раньше, еще до того, да и потом, когда Змей-Горыныч, дядя Антон, увел папу, он часто бывал у них в гостях. А потом перестал бывать.
На человеке оранжевая, в решетку, рубашка. Он красив и простоволос. Кузя отчетливо видит, как у него на голове веселым дымком вьются кудряшки. Веселый дядя Жура... Так его все зовут. Вообще-то имя у него другое — Даниил, но фамилия Журавлев. Отсюда, наверное, и прозвище — неожиданное и смешное — Жура.
Он приходил к ним с гармошкой. Усаживался на Кузин сундучок, заговорщически подмигивал папе, подмигивал маме, ему, Кузе, тоже подмигивал и, подпевая гармошке, начинал играть.
Мама улыбалась, папа улыбался, дядя Жура улыбался, Кузя улыбался вместе со всеми, за компанию. Было хорошо и весело. Но вот песня иссякала, и выражение лиц менялось. Папа хмурился, дядя Жура усмехался, а мама... Мама сердито смотрела то на папу, то на дядю Журу, как будто предчувствуя что-то неладное.
— Ну я пошел. — Дядя Жура забрасывал гармошку за спину и не спеша направлялся к двери.
— Пойти проводить, что ли? — скучным голосом спрашивал папа и, не глядя на маму, шел за дядей Журой.
— Куда еще? — кричала вдогонку мама, но в ответ только хлопала дверь, и папа с дядей Журой исчезали. Мама, поскучав у окна, разбирала постель, и они укладывались спать. Кузя с мамой. Всякий раз с мамой, когда папа уходил неведомо куда с дядей Журой. На Кузином сундучке спала кошка.
Папу Кузя видел только на следующий день, когда он, бранясь с мамой, собирался на работу. Пятнышко поцелуя, которое он, прощаясь, оставлял на Кузиной щеке, пахло чем-то нехорошим.
Два дня после того, как Змей-Горыныч, дядя Антон, увел папу, мама плакала. На третий день пришел дядя Жура. Но он не успел даже снять гармошку с плеча.