могучая пружина вдохновения.
При сильно лихой непогоде
тревожится дух мой еврейский,
в его генетическом коде
ковчег возникает библейский.
Езжу я по свету
чаще, дальше,
все мои скитания случайны,
только мне нигде уже,
как раньше,
голову не кружит запах тайны.
Источник ранней смерти крайне прост:
мы нервы треплем —
ради, чтобы, для —
и скрытые недуги в бурный рост
пускаются, корнями шевеля.
В России всегда
в разговоре сквозит
идея (хвалебно, по делу),
что русский еврей —
не простой паразит,
а нужный хозяйскому телу.
Вся интимная плеяда
испарилась из меня —
нету соли, нету яда, нету скрытого огня.
Только что вставая с четверенек,
мы уже кусаем удила,
многие готовы ради денег
делать даже добрые дела.
Опыт не улучшил никого;
те, кого улучшил, – врут безбожно;
опыт – это знание того,
что уже исправить невозможно.
Про подлинно серьезные утраты
жалеть имеют право лишь кастраты.
Хоть лопни, ямба от хорея
не в силах был я отличить,
хотя отменно знал еврея,
который брался научить.
Не зря из мужиков сочится стон
и жалобы, что жребий их жесток:
застенчивый досвадебный бутон
в махровый распускается цветок.
Романтик лепит ярлыки,
потом воюет с ярлыками,
а рядом режут балыки
или сидят за шашлыками.
Как метры составляют расстояние,
как весом измеряется капуста,
духовность – это просто состояние,
в котором одиночество не пусто.
Ища свой мир в себе, а не вовне,
чуть менее полощешься в гавне.
Повсюду мысли покупные,
наживы хищные ростки,
и травят газы выхлопные
душ неокрепших лепестки.
Давно про эту знал беду
мой дух молчащий:
весна бывает раз в году,
а осень – чаще.
Не раз наблюдал я,
как быстро девица,
когда уже нету одежды на ней,
от Божьего ока спеша заслониться,
свою наготу прикрывает моей.
Когда от тепла диктатуры
эпоха кишит саранчой,
бумажные стены культуры
горят или пахнут мочой.
Что многое я испытал —
лишь духу опора надежная,
накопленный мной капитал —
валюта нигде не платежная.
Обуглясь от духовного горения,
пылая упоительным огнем,
я утром написал стихотворение,
которое отнес в помойку днем.
Из рук вон хороши мои дела,
шуршащие мыслительной текучкой,
судьба меня до ручки довела,
и до сих пор пишу я этой ручкой.
Все стало фруктовей,
хмельней и колбасней,
но странно растеряны мы:
пустыня свободы —
страшней и опасней
уютного быта тюрьмы.
Сумеет, надеюсь,
однажды планета
понять по российской гульбе,
что тьма —
не простое отсутствие света,
а нечто само по себе.
Мне в уши
отовсюду льется речь,
но в этой размазне
быстротекущей
о жизни понимание извлечь
возможно из кофейной
только гущи.
Тек безжалостно и быстро
дней и лет негромкий шорох;
на хера мне Божья искра,
если высыпался порох?
Пьет соки из наследственных корней
духовная таинственная сфера,
и как бы хорошо ни жил еврей,
томят еврея гены Агасфера.
Дорога к совершенству не легка,
и нету просветления предела;
пойду-ка я приму еще пивка,
оно уже вполне захолодело.
От каждой потери и каждой отдачи
наш дух не богаче, но дышит иначе.
Едва лишь былое копни —
и мертвые птицы свистят,
и дряхлые мшистые пни
зеленой листвой шелестят.
Литавры и лавры успеха
меня не подружат с мошенником,
и чувство единого цеха
скорей разделю я с отшельником.
Цветы на полянах обильней растут
и сохнут от горя враги,
когда мы играем совместный этюд
в четыре руки и ноги.
Болванам
легче жить с болванками:
прочней семейный узелок,
когда невидимыми планками
означен общий потолок.
История мало-помалу
устала плести свою сказку,
и клонится время к финалу,
и Бог сочиняет развязку.
Очень тяжело – осознавать,
что любому яростному тексту
свойственна способность остывать,
делаясь пустым пятном по месту.
От мира напрочь отвернувшись,
я ночи снов живу не в нем,
а утром радуюсь, проснувшись,
что снова спать залягу днем.
Не слабей наркотической дури
помрачает любовь наши души,
поздней осенью майские бури
вырывают из почвы и рушат.
Источник веры – пустота,
в которой селится тревога;
мы в эти гиблые места
зовем тогда любого бога.
Однажды жить решу я с толком:
я приберу свою нору,
расставлю все по нужным полкам,
сложу все папки – и умру.
Закладывать по жизни виражи,
испытывая беды и превратности, —
разумно, если видишь миражи
с хотя бы малой каплей вероятности.
У Бога нету малой малости:
нет милосердия и жалости.
Грешил я, не ведая меры,
но Богу я нужен такой:
чужие дурные примеры
всем дарят душевный покой.
С яростью и пылом идиота
силюсь я в потуге холостой
думать, что рожден я для чего-то,
а не по случайности пустой.
Непрестанно, то вслух, то тайком
я твержу к этой жизни припев:
кто садится за стол с дураком,
тот со стула встает, поглупев.
На выставках тешится публика
высокой эстетикой разницы,
смакуя, что дырка от бублика —
иная, чем дырка от задницы.
Не скованы если затеи
ни Божьим, ни будничным страхом,
рабы, холуи и лакеи
дерзают с особым размахом.
О людях вслух я не сужу,
ничьих не порчу репутаций
и даже мыслей не держу,
боясь по пьянке проболтаться.
Еврея в русский климат занесло
достаточно давно, и потому
мы местное впитать успели зло
и стали тесно родственны ему.
Глупо думать, что я лицемерю —
в этом нету нужды у паяца,
я кощунствую – значит, я верю,
над ничем невозможно смеяться.
Зачем
толпимся мы у винной бочки?
Затем,
чтоб не пропасть поодиночке.
Россия легко переносит урон
своих и ветвей, и корней,
и черные списки для белых ворон
всегда пригождаются в ней.
А псы, в те дни кишевшие окрест
(густая слежка, обыск и